Выбрать главу

Каждый из этих авторов был по-своему и прозорлив, и наивен. Кожинов, к примеру, в начальный период правления Ельцина осторожно надеялся, что в нем и в русской части его окружения должен проснуться государственный инстинкт, самолюбие, осознание того, что они правят великой страной, словом, все то, что произошло с большевиками, когда их интернациональные утопические взгляды переродились в советский патриотизм.

Когда он увидел, что этого не происходит, — то огорчился как ребенок, разводил руками, растерянно повторял: “Да, Стасик, черт знает что творится!”

Да, я знал, как Вадим в начале 60-х годов жадно следил за всякой самиздатовской литературой. Появился еврейско-либеральный журнал “Синтаксис” — он тут же раздобыл его, то ли у Алика Гинзбурга, то ли у Сережи Чудакова. С интересом изучал первые выпуски. Помню, даже с пафосом прочитал мне стихотворение Станислава Красовицкого “Парад не видно в Шведском тупике”. Прочитал на память, которая всю жизнь была у него великолепной. Но как-то скоро он забыл о “Синтаксисе”, и уже в его руках появился журнал противоположного, русского национального направления — “Вече”, который издавал Владимир Николаевич Осипов с друзьями. Они о чем-то беседовали, но Вадим не рассказывал нам об этих беседах подробно, возможно, оберегая легкомысленных поэтов от опасных контактов. Однако сам внимательно присматривался к диссидентским изданиям обоих флангов, сам изучал людей, стоявших за ними, сам разочаро­вывался в них и продолжал сам отыскивать собственный путь. Были на этом пути и озорные, может быть, даже кощунственные зигзаги. Однажды мы четверо — Вадим, я, Передреев и Владимир Дробышев (опять же году в шестидесятом) вышли с передел­кинской дачи прогуляться и дошли до кладбища. Поклониться могиле Пастернака. Недалеко от пастернаковской могилы набрели на могильные плиты, под которыми были похоронены старые большевики, революционеры-интернационалисты из ленинской гвардии. Вадим вгляделся в надписи на плитах и вдруг, впав в веселое неистовство, стал буквально приплясывать среди надгробий, вздымая руки к небу и восклицая: “Вот он, отработанный пар истории!” Но когда мы вернулись на дачу, посерьезнел и поведал нам о том, что в тридцатые-сороковые годы в Переделкино был какой-то Дом призрения для одиноких престарелых револю­ционеров, где в одной из палат умирала Розалия Самуиловна Землячка (Залкинд), прославившаяся в свое время кровавыми расправами в Крыму над белыми офицерами, отвергнувшими эмиграцию, поскольку им была обещана амнистия. Эта старая революционная фурия якобы лежала парализованная в своей палате, но вела себя по отношению к санитаркам настолько по-барски, что ее ненавидел весь низший медицинский персонал, и потому она умирала в грязи, в собственных испражнениях и в полном забвении. Не знаю, правда ли это. Но то, что сию историю нам тогда поведал Вадим — говорит о многом.

А как однажды созорничал Сережа Семанов — ныне солидный историк и член редколлегии “Нашего современника”. Когда литературно-комсо­мольская делегация летела в конце шестидесятых годов после посещения Шолохова из Ростова в Москву, он вдруг вытянулся в салоне самолета по стойке “смирно” и скомандовал:

— Господа! Мы пролетаем над местом гибели генерала Корнилова! Приказываю всем встать!

Это было именно озорством, но не диссидентством. И я иногда выкидывал подобные штуки. Однажды заседал у нас партком, и была на повестке дня какая-то тема о классовой борьбе, о красных и белых, о двух культурах. Длинную и скучную речь произносил новомировский функционер Александр Дементьев, который укорял наших “почвенников” Кожинова, Семанова, Палиевского за то, что они пренебрегают “классовым подходом” (потом весь список фамилий “из Дементьева” переписал А. Н. Яковлев в своей поганой статейке “Об антиисторизме”). Мне стало скучно, и в одну из пауз после перечисления Дементьевым моих друзей я громко крикнул на весь зал: “Да это они Шолохова начитались!” Аудитория взорвалась от хохота, а я вышел, хлопнув дверью, но успел заметить брошенные мне вслед неодоб­рительные взгляды Феликса Кузнецова и Евгения Сидорова.

Говоря о некоем кратком диссидентском периоде жизни Кожинова, нельзя упускать из виду, что был он натурой артисти­ческой, и пока его “не требовал к священной жертве Аполлон”, то есть пока он не ставил перед собой какую-то мировоззренческую цель, пока не преисполнялся ответственности перед историей, он мог и дурачиться, и противоречить сам себе, и надевать в дружеском кругу самые разные маски. Ну разве можно забыть его вдохновенное театрализованное исполнение под гитару одного из самых ритуальных гимнов революции: