Выбрать главу

В конце жизни Кожинов, вспоминая эти разговоры, откровенно писал:

“Без всякого преувеличения скажу, что тогда, в 1962 году, Михаил Михайлович был единственным в мире человеком, который мог убедить меня изменить давно внедрившееся в мое сознание представление об этом предмете...”

Я хорошо понимаю эти слова Кожинова, потому что он много раз повторял в наших разговорах, что начиная с юности и до тридцати лет он жил и вращался в такой среде, которая внушала ему убеждение, что настоящими интеллигентами в России могут быть только евреи.

Бушин не раз в своей лживой работе “Упертый и прозревший” вспоминал о Кожинове — о его якобы “двойной бухгалтерии” в национальном вопросе, о том, что его другом будто бы был “Мэтлок, посол США у нас”, с глумливой иронией именовал его “наш патриот”, а дойдя до Бахтина, обнаружил свое полное невежество, заявив: “Кожинов впал в лютое диссидентство после бесед с Бахтиным”.

Бывая у Бахтина, который к тому времени поселился на первом этаже писательского кооперативного дома, в подъезде, где жил и я, Вадим иногда после свиданий со стариком заглядывал ко мне, пересказывал, о чем шел у них разговор, а однажды рассказал анекдот 20-х годов, который только что услышал от Бахтина:

— Проходил в Москве съезд Коминтерна, и на него прибыли представители многих коммунистических партий со всех концов света: китайцы, индусы, бразильцы, арабы, только вот от зулусской партии никто не приехал. А знаете, почему? Да потому что ни один еврей не решился намазать лицо сажей, проткнуть себе ноздри и вставить в них кольцо...

— А когда я отсмеялся, — закончил Вадим, — Михал Михалыч посерьезнел и сказал, как бы продолжая наш давний саранский диалог: — Не следует забывать и о том, что они все-таки Христа распяли...

В своих кратких воспоминаниях о Бахтине Вадим очень откровенно объясняет, почему в то время он прислонился к Бахтину, а не к Алексею Федоровичу Лосеву, тоже великому русскому человеку... Дело в том, что Лосев, живший в Москве, в те времена уже не страдал от одиночества.

“Будучи человеком далеко не молодым, я не склонен был обольщаться своими поступками, не исключено, что мой “выбор”, — пишет Кожинов, — пусть даже бессознательно, определила гордыня: я не хотел присоединяться к уже сложившемуся кругу чьих-либо поклонников и помощников. Но вообще-то я осознавал свои отношения с Бахтиным так: я рядом с ним, потому что это необходимо”.

Отправляясь в Саранск, Вадим чувствовал, что судьба ведет его к человеку, который властно определит его собственный путь в жизни. В Саранск он поехал, ну, как Гоголь и Достоевский в Оптину пустынь к старцу Амвросию. Но ведь сколько раз, легкий на подъем, он, загоревшись жаждой предстоящего открытия, мог разом собрать всех нас и убедить, что надо, скажем, ехать в Тверскую губернию в село Лотошино, где живет почти никому не известный, но изумительный русский поэт Николай Тряпкин, или к Виктору Лапшину в город Галич — “...стихи талантливые прислал, нигде не печатался, но стихи такие, что надо ехать...”; или — уже в девяностые годы вдруг обзванивает нас и требует, чтобы мы пошли на концерт только что открытого им русского барда Александра Васина — “изумительно поет под гитару романсы на слова Толи Передреева”. С какими только людьми я не сталкивался во всех домах, где жил Вадим Кожинов — в Лаврушинском, на Мясковского, на Большой Молчановке за эти сорок лет!

Как бы чувствуя изъяны своего московского воспитания, он с особой жадностью тянулся к русским людям из провинции. Благодаря им он расширял свое познание России. Недаром чаще, нежели москвичей, я встречал в его доме Василия Белова, Федора Сухова, Бориса Сиротина, Юрия Селезнева. Возможно, что и его дружба с Рубцовым, с Передреевым во многом была следствием того же интереса.

В шестидесятые годы у него часто сиживал бородатый великан, похожий на оперного Ивана Сусанина. Это был председатель колхоза из глухой костромской деревни по фамилии Старостин, который писал современные былины и привозил их на суд к Вадиму. Старостина сменял сотрудник истринской прокуратуры, пишущий стихи и тоже жаждавший кожиновского признания. Он был интересен Вадиму своими рассказами о жизни и нравах хорошо знакомого ему уголовного мира... Сидишь, бывало, у Вадима, слушаешь рассказы истринского прокурора — вдруг очередной звонок в дверь, входит Виталий Канашкин, только что приехавший из Краснодара. Вадим сразу же знакомит нас, просит меня, чтобы я написал Канашкину рекомендацию для вступления в Союз писателей, и начинается обстоятельный разговор о том, как оживить литературную жизнь в Краснодаре, каким должен быть журнал “Кубань”, тут же передает Виталию какую-то свою статью, кому-то звонит по телефону, выводит Канашкина на новых авторов... Словом, дело крутится-вертится, и все как-то легко, без лишних усилий, как колесо под горку.

А на другой день в его кабинете уже сидит японский профессор, интересующийся творчеством Василия Белова. Вадим объясняет японцу, что такое Белов, и, не довольствуясь этим, звонит Василию Ивановичу в Вологду, договаривается с ним, что японец через неделю приедет к Белову и что профессора надо обязательно свозить на родину Белова в деревню Тимониху, вот тогда, возможно, гость из Страны восходящего солнца поймет и творчество Белова, и Россию узнает... Все так и происходит.

Времени на такого рода подвижнические заботы он не жалел, тратя его щедро, безоглядно и бескорыстно.

Иногда у него в гостях бывал молчаливый русский человек со странным именем Адольф, из Переславля-Залесского...

Однажды Кожинов с женой приехал в старинный русский город. Вышли поглядеть на озеро и на берегу встретили человека, копавшегося в лодочном моторе. Попросили, чтобы он прокатил их по озеру. Адольф с ветерком прокатил москвичей, от денег отказался, и растроганный Вадим пригласил его к себе в гости, где мы и встретились.

Вскоре зимой веселой компанией — Толя Передреев, Вадим и я с женами навестили Адольфа в Переславле то ли на Рождество, то ли на Новый год.

...Синий холод, очертания древних соборов, впечатанных в темное небо, невесть откуда взявшиеся из снежной ночи сани с мохнатой лошаденкой, фыркающей заиндевелыми ноздрями, пахнущей потом и теплым навозом. Мы, слегка хмельные, валимся в душистое, колючее сено, Галя с Леной визжат, лошадью правит сам Адольф, покрикивает, размахивает кнутом, понукает вожжами. На одном из поворотов сани почти опрокидываются, и мы с хохотом вылетаем в глубокие придорожные сугробы...

Потом в избе Адольфа, краснолицые, молодые, счастливые, пьем холодную водку, закусываем домашним салом и жареными красноперыми окунями. Адольф — рыбак, по совместительству рыбинспектор, но в этот вечер он начинает рассуждать о чем-то мудреном — то ли о кино, то ли о стихах. Передреев с добро­душной усмешкой говорит ему:

— Адольф, а ведь ты — дурак!

Адольф, ничуть не смущаясь, соглашается с ним:

— А мы, русские, все дураки...

И тут Передреев, которому никак не была свойственна никакая ходульность, опускается перед Адольфом на колени.

*   *   *

А когда я стал главным редактором журнала, сколько идей Вадим внес в нашу работу, сколько авторов ввел в наши двери!

Благодаря его авторитету, его воле и настойчивости в журнале в 90-е годы стали печататься “старики” — академик Н. Моисеев, филолог Александр Викторович Михайлов, профессор-экономист Марк Галанский, знаменитый историк Лев Николаевич Гумилев, философ Юрий Мефодьевич Бородай, академик Никита Ильич Толстой.

Его любовь к истине и справедливости, его полное беско­рыстие особенно проявлялись, когда он со счастливым лицом приносил в журнал стихи никому не известного в России, умершего десять лет тому назад в Омске бездомного человека Аркадия Кутилова со своим предисловием, или когда привез из Вологды стихи бывшего беспризорника, прошедшего через послевоенную уголовную лагерную жизнь Михаила Сопина, с которым в Вологде до того, как его открыл Вадим, никто не хотел считаться.

Пусть эти публикации были, так сказать, одноразовыми, но они, по убеждению Вадима, свидетельствовали о способности русского человека жить неким идеалом, творить, чувствовать и выражать себя в самых нечеловеческих условиях.