Владимир Бондаренко
ОПАЛЁННЫЙ ВЗГЛЯД
АЛЕКСЕЯ ПРАСОЛОВА
Он, как никто другой, лучше Заболоцкого, лучше Вознесенского мог по-настоящему оживлять, одухотворять индустриальный пейзаж.
И не ищи ты бесполезно
У гор спокойные черты:
В трагическом изломе — бездна.
Восторг неистовый — хребты.
Здесь нет случайностей нелепых:
С тобою выйдя на откос,
Увижу грандиозный слепок
Того, что в нас не улеглось.
Впрочем, он и сам многие годы рос в нём, в этом индустриальном пейзаже, как бы изнутри него, скорее временами был не частью человеческого общества, а частью переделочного материала земной материи. По крайней мере, это была какая-то новая реальность:
Дикарский камень люди рушат,
Ведут стальные колеи.
Гора открыла людям душу
И жизни прожитой слои....
Дымись, разрытая гора.
Как мертвый гнев —
Изломы камня.
А люди — в поисках добра —
До сердца добрались руками.
Когда ж затихнет суета,
Остынут выбранные недра,
Огромной пастью пустота
Завоет, втягивая ветры.
И кто в ночи сюда придет,
Услышит: голос твой — не злоба.
Был час рожденья. Вырван плод,
И ноет темная утроба.
Здесь уже какая-то индустриальная мистика, сакральная пляска дикарей после крушения сильного противника. И уважение поверженной горы, и некий остаточный страх перед нею, и радость от рожденного плода...
Путь Сергея Есенина или Николая Рубцова был изначально для него отрезан тюремными сроками. В лагере, то в одном, то в другом — его абсолютной реальностью становилась жизнь индустриального рабочего. Кирпич был ему роднее дерева:
Ведь кирпич,
Обжигаемый в адском огне, —
Это очень нелегкое
Древнее дело...
И не этим ли пламенем
Прокалены
На Руси —
Ради прочности
Зодческой славы —
И зубчатая вечность
Кремлёвской стены,
И Василья Блаженного
Храм многоглавый.
Деревенское из него достаточно быстро выветрилось, хотя и родился он 13 октября 1930 года в селе Ивановка Кантемировского района Воронежской области.
Писать, как и все, он начал достаточно рано, но я согласен с В. М. Акаткиным, который в предисловии к наиболее полному сборнику его посмертных стихов, вышедшему в Воронеже в 2000 году, пишет: “Начальные опыты Прасолова... — это скорее отклики на официальную литературу, на советскую общественную атмосферу, чем лирическое самовыражение или попытка создать оригинальный образ мира”.
Если жизнь прекрасна,
Весела, светла,
Надо, чтоб и песня
Ей под стать была...
Кстати, если бы не тюрьма, вполне может быть, мы и не получили бы изумительного поэта. Посмотрите его ранние газетные стихи: так, еще один газетный писака, что годами обивают пороги редакций. Впрочем, многие к Прасолову так и относились, как к газетному писаке — до смерти. Некая наивность социального бодрячка, может быть, и оправдывающего свою наивность зарешёточным миром — мол, там-то, вне лагеря, идет всё прекрасно и весело, — у Алексея Прасолова продолжалась чуть ли не до самых последних дней жизни. По крайней мере, странно от бывалого зэка услышать вдруг такие стихи:
И вот настал он, час мой вещий.
Пополнив ряд одной судьбой,
В неслышном шествии сквозь вечный
Граниту вверенный покой
Схожу под своды Мавзолея.
Как долго очередь текла!
……………………………….
Где с обликом первоначальным
Свободы, Правды и Добра
Мы искушеннее сличаем
Своё сегодня и вчера.
Это уже написано в 1967 году. И написано не в угоду кому-то — из внутренней потребности своей души. Он же никогда не был комиссарствующим поэтом типа Роберта Рождественского. Он не писал стихотворные “паровозы” в угоду лагерному начальству. Он сам был таким, убежденным землеустроителем. Он вообще редко кого слушался в своей жизни. Был откровенным отшельником и одиночкой, но какие-то социальные коммунистические прописи прямо из лагерных тетрадок уверенно и упоённо нес своему народу и миру. И этим он тоже удивительно схож с Андреем Платоновым, который, несмотря на всю карательную критику и даже несмотря на свой “Котлован”, оставался до конца жизни социальным утопистом. Скажем, у Алексея Прасолова — то же стихотворение, посвящённое Анхеле Алонсо. Это же в советском карательном лагере и уже в конце смены взялись разгружать зэки ещё один дополнительный вагон с кубинским сахаром.