Из подобных же помыслов вырастал и ялтинский сад Чехова. Идея о том, что каждый обязан, хотя бы на малом клочке отведенной ему земли, сделать то лучшее, что он сделать способен, была не просто излюбленной чеховской мыслью, но была его жизненным руководством. Чехов и в этом успел нам оставить высокий пример: его ялтинский сад, его светлый, радушный и радостный дом (несмотря на то, что в нем жил умиравший от туберкулеза хозяин!) до сих пор говорят нам о том, какой должна быть нормальная, светлая жизнь человека.
IV
В жизни Чехова был загадочный год: год его путешествия на Сахалин. Странствие это приводило в недоумение современников — и до сих пор оставляет в недоуменье потомков.
Зачем он поехал туда? Зачем подвергал свою жизнь очевидному риску — несмотря на то, что уже в самом начале пути тяжело заболел? Ведь он сам признавался врачам, что чахотка, которая тлела в нем с юности, необратимо-смертельный характер приняла именно в дни сахалинского странствия. Зачем он взвалил на себя добровольную муку — сначала двухмесячного путешествия в невыносимо тяжелых условиях холода, сырости, голода и недосыпа, а затем трехмесячного, воистину каторжного труда сахалинской подушной переписи?
Современники думали: Чехов едет за новыми темами и сюжетами. Конечно же, это было не так: уж кому-кому, а Чехову достаточно было лишь оглядеться кругом, чтобы найти материал для рассказов. Сахалин почти ничего и не дал его прозе: только рассказы “Гусев”, “Убийство” и “В ссылке” как-то связаны с морем, Сибирью и каторжным островом.
Бунин, хорошо знавший Чехова, объяснение сахалинскому путешествию дал, тем не менее, очень поверхностное. “На Сахалин Чехов поехал потому, что его интересовал Сахалин, и еще потому, что в путешествии он хотел встряхнуться после смерти брата Николая, талантливого художника”. Но путешествие было задумано через полгода, а свершено почти через год после смерти брата; так что и бунинское объяснение нам не подходит.
Ближе к истине кажется то, что сам Чехов писал Суворину. “Сахалин — это место невыносимых страданий, на какие только бывает способен человек вольный и подневольный... Жалею, что я не сентиментален, а то я сказал бы, что в места, подобные Сахалину, мы должны ездить на поклонение, как турки ездят в Мекку... мы сгноили в тюрьмах м и л л и о н ы людей, сгноили зря, без рассуждения, варварски; мы гоняли людей по холоду в кандалах десятки тысяч верст, заражали сифилисом, развращали, размножали преступников и все это сваливали на тюремных красноносых смотрителей... виноваты не смотрители, а все мы, но нам до этого дела нет, это неинтересно. Прославленные шестидесятые годы не сделали ничего для больных и заключенных, нарушив таким образом самую главную заповедь христианской цивилизации...” (8 марта 1890 г.).
То есть сахалинский вояж был для Чехова продолжением медицинских трудов, воплощением потребности бескорыстного — а порой и опасного для себя самого — служения людям. Говоря кратко и пафосно, Чехова на Сахалин повела его совесть.
На Сахалин его увлекал тот же самый “первичный моральный импульс” (А. Шопенгауэр), который понуждал Чехова строить школы, организовывать библиотеки и бесплатно лечить больных. Причем Чехов стремился (может быть, и неосознанно) не просто служить людям, но хотел именно пострадать за народ. Как очарованный странник Лескова Иван Северьяныч хотел “пострадать за народ”, поменяв свою рясу на “амуничку”, — так и Чехов, уже умирая, мечтал ехать врачом на войну с японцами, поменяв свой гражданский сюртук на кровавый халат полевого хирурга.
Кажется, что и сам Чехов порой изумлялся: что за сила вела его на Сахалин? В письмах его из Сибири, таких удивительно бодрых, веселых — пожалуй, он никогда еще так легко, так смешно не шутил! — в этих письмах, нет-нет да проскальзывает недоумение: да чего это ради забрался я в эту безвестную, дикую даль? “Вы не можете себе представить, какое одиночество чувствуешь среди этой дикой, ругающейся орды, среди поля, перед рассветом, в виду близких и далеких огней, пожирающих траву, но ни на каплю не согревающих холодный ночной воздух! Ах, как тяжко на душе! Слушаешь ругань, глядишь на изломанные оглобли и на свой истерзанный багаж, и кажется тебе, что ты брошен в другой мир, что сейчас тебя затопчут...” (14—17 мая 1890 г.).
Но теперь, когда больше ста лет миновало с тех пор, можно попробовать дать еще одно объяснение сахалинскому странствию. Время нас отодвинуло на такую дистанцию, с которой нам видится и исторический, и символический смысл этой поездки.
Путешествие Чехова на Сахалин было пророчеством. Гений первым идет по путям, по каким Провидение вскоре направит народ. Великий художник и человек как бы торит пути своему народу, он первым испытывает те беды, которые только еще созревают в народной судьбе. Сахалинское странствие Чехова было предвестником, предсказанием будущей скорбной дороги России в застенки и ссылки Востока. Чехов опередил судьбу своего народа ровно на сорок лет — и, будто слушая чей-то настойчивый зов, двинулся скорбным путем на Восток. Это был его, Чехова, крестный путь — и вместе с тем это был крестный путь будущей подконвойной России.
Дорогу на каторгу, в ссылку, в застенок пришлось испытать миллионам. Сначала это были священнослужители и монахи, потом раскулаченные крестьяне, потом жертвы тридцать седьмого года, потом для целых народов начался исход на Восток, затем русские пленные, отстрадавшие годы в немецких концлагерях, поменяли их на лагеря магаданские — и почти четверть века длилось великое подневольное переселение России.
Чехов как будто предчувствовал этот грядущий исход — и он словно слушался некоей высшей и понуждающей силы. Иначе зачем он так торопился? Почему он не подождал всего каких-то две недели до открытия навигации и вместо спокойного путешествия на пароходе решился на истязания “лошадного странствия”?
Право же, в этом трудно видеть трезвый расчёт путешественника. Чехов действует, словно в горячке, в душевном порыве, его словно влечет за собою неведомо-властная сила! Он словно старается, в прямом смысле слова “не щадя живота своего”, быстрее достигнуть судьбою назначенной цели.
Может быть, современники и не понимали вполне смысла и цели сахалинского странствия — потому что таинственной силой народной судьбы был ведом на Восток доктор Чехов?..
V
Но оставим на время разговор о путях Чехова и постараемся посмотреть на дороги, по которым двигалась русская литература последние двести лет.
Сознавая, что всякая схема условна, что любой самобытный художник скорее является исключением из правила, чем его подтверждением, — мы все же можем увидеть, что русская литература двигалась как бы по двум совершенно различным путям. Собственно, это были пути не одной только литературы, а всей русской жизни.
Можно назвать один путь революционным — другой назовем тогда охранительно-консервативным; или назовем первый путь бунтарским и разрушительным, путем “сеющих ветер” (и пожинающих бурю!) — тогда вторым будет путь созидания и укрепления жизненных форм, тяжкий путь обуздания хаоса.
Какой из них органичнее, сказать трудно. Россия — это и бунт, и порыв, непрерывный протест против сколько-нибудь устоявшихся форм; но Россия — это и титанический труд созидания, это подвиг соединения противоречий (культурных, этнических, социальных и даже географических) в некоем высшем, с великим трудом достижимом единстве. Можно сказать, что Россия — попытка приблизиться к идеалу России, попытка, которой сама же Россия мешает своим неуемным стремлением возвратить в лоно хаоса то, что было у хаоса отвоевано в титанически трудной борьбе.
Отражением этих спорящих, противоречивых начал русской жизни стала литература. Первым писателем-бунтарем я назвал бы Радищева, автора “Путешествия из Петербурга в Москву”, — того, кого в школьных учебниках советских лет именовали первым писателем революционно-демократического направления. Это уж после него, знаменитого русского диссидента восемнадцатого столетия, явились и бунтари-декабристы, и ими “разбуженный” Герцен, и поднялась та волна революционной агитации, которая вынесла в русскую жизнь Чернышевского и Добролюбова, петрашевцев и народовольцев.