Пока они гремят из синевы —
Неоспоримо первенство Москвы.
Поистине, Москва — не город...
* * *
Большое духовное влияние оказала на формирование младенческой души Цветаевой ее мать Мария Александровна Мейн — полуполька, полунемка — вся во власти немецких мистиков и романтиков, блистательный музыкант, подарившая дочери знание двух европейских языков и какую-то демоническую жажду смерти. Недаром же, спустя годы, находясь в эмиграции, Цветаева написала в письме своей чешской приятельнице А. А. Тесковой: “...Гений рода? (У греков демон и гений — одно). Гений нашего рода: женского: моей матери рода — был гений ранней смерти и несчастной любви <...> тот гений рода — на мне”.
Но вернемся в Москву, в православную Москву 90-х годов прошлого века, когда раба Божия Марина пришла на свет. Что формировало ту духовно-психологическую атмосферу русской столицы и русского бытия? В чем проявляло себя национальное самосознание?
В те годы, по словам протоиерея Георгия Флоровского, многим стало очевидно, что человек — существо метафизическое. “В самом себе человек вдруг находит неожиданные глубины, и часто темные бездны”. Подобно тому, как это наблюдалось в Александровскую эпоху, повсюду пробуждалась религиозная потребность, особенно среди людей культурных, интеллигентных, читающих и интересующихся развитием современной философской и богословской мысли. Именно ими понимается, что Россия застыла в предчувствии канунов, пронизанных апокалиптическим смыслом, апокалиптическим звучанием.
Время поиска духовного опыта знаменовалось крушением надежд, гибелью душ, а для иных приходом в пределы церковные. Но одно властвовало разлагающе — соблазн так называемых передовых, прогрессивных и, более того, — революционных идей. С монархией и ее многовековым укладом боролись, наследуя еще не ставший своим, отечественным и горьким, французский опыт. “Свобода, равенство, братство” — вдохновляли снова и снова, как некогда Наполеон Бонапарт и его первые победы будоражили блестящие умы блестящей русской молодежи, пока он не явился на русскую землю захватчиком с громадной армией в 600 тысяч человек.
В 90-е годы прошлого века замечено и возрождение русской поэзии. Как характеризует это явление протоиерей Георгий Флоровский, “то был рецидив романтизма в русском сознании, вновь вспыхнула “жажда вечности”... В то же время русский символизм начинался восстанием, бунтом и отречением, взывал к обличению старого и скучного мира. Немаловажную роль играл все более распространявшийся оккультизм: увлечения магией, спиритизмом, гаданием на картах. Холодное дыхание Девы Радужных Врат обжигало лица незадачливых теософов. И кто-то уже путал ее приход с другой и ошибочно приговаривал: “София! Премудрость Божия!..”
Ожидания, ожидания и упования...
А вот как отразились апокалиптические звучания конца XIX века в юной душе Цветаевой: “С Чертом у меня была своя, прямая, отрожденная связь, прямой провод. Одним из первых тайных ужасов и ужасных тайн моего детства (младенчества) было: “Бог — Черт! Бог — с безмолвным молниеносным неизменным добавлением — Черт”.
Признания эти, зафиксированные в автобиографическом очерке, довольно странны, ощущения, по всей видимости явственные, не развеялись с годами. Ведь доносит их уже зрелая, 43-летняя поэтесса, а не маленькая славянка, каявшаяся в свои одиннадцать в Лозанне, на своей первой и последней, как вновь признается автор, настоящей исповеди католическому священнику. Трудно все-таки, исходя даже из подробных описаний увлечения маленькой Муси, предположить: кого же на самом деле видела она в родительском доме, в комнате старшей сестры Валерии — большого серого дога или черта. Уж слишком очевидна внешняя породненность двух этих образов.
А может, лукавый всю жизнь шел за нею по пятам и вел за собою подобных себе “легионеров” — напарников, сподручных, заплечных дел мастеров, чтобы однажды...
Но было и другое — воспоминание об одиночестве сильной, хоть и ранимой души, рано постигшей свою огромность и несоответствие миру, где всяк ей чужд, неравноправен, неравносущ. “То же одиночество, как во время бесконечных обеден в холодильнике храма Христа Спасителя, когда я, запрокинув голову в купол на страшного Бога, явственно и двойственно чувствовала и видела себя — уже отделяющейся от блистательного пола, уже пролетающей <...> над самыми головами молящихся и даже их— ногами, руками — задевая — и дальше, выше...”