“Прошлой осенью Алексей Николаевич Ропшин случайно в метро познакомился в девушкой. Было ей лет семнадцать, и надо же было сорокавосьмилетнему художнику заговорить с ней. И поговорили-то больше о погоде, о новых фильмах... Смотрели на Ропшина ее странные недетские глаза. Что-то призывное было в ее движениях, даже развратное. И звали-то ее глупо — Жанна. Оказалась провинциалкой, живет в общежитии и учится в профтехучилище. Ропшин видел крупную грудь под черным дешевым свитером, голое круглое колено.
— Надо бы отметить нашу встречу? — деревянным языком спросил Ропшин, и Жанна спокойно, будто так и надо, ответила:
— Если есть где, почему бы и нет?
Пошли в его мастерскую. Там было не очень чисто, но просторно. Жанна нашла приемник, включила музыку, полазила между этюдами, пока Ропшин готовил закуску.
— А у тебя что, жены нет? — спросила Жанна.
На “ты” она перешла сразу.
— Нету. Холостяк.
— Ничего себе. Такой старый...
Это неприятно резануло Алексея Николаевича. Ее невоспитанность, полное невежество, грубость почему-то не остановили его. Выпили водки. Потом курили. Когда бутылка кончилась, Жанна, охмелевшая, пошла к кровати, разделась и позвала Ропшина. И с этого дня все и началось. Неожиданно его потянуло к ней, как, наверное, тянет в пропасть. Он не знал, куда бежать от своей любви. Ну а Жанна принимала его спокойно, не терзая себя душевно. Приходила к нему, когда хотела. Когда хотела, исчезала на неделю-две.
<...>
Постепенно Ропшин сложил для себя жизнь Жанны. Она родилась в маленьком городе. Отец умер рано. Она его почти не знала. Мать работала на заводе, выпивала, потом стала пить регулярно. Мужчину Жанна узнала в одиннадцать лет...
В Москву она убежала, потому что там, дома, — тоска и муть.
Муть — это было ее любимое словечко. Когда Ропшин спросил ее, любит ли она хоть немного его (выделено мной. — И. К. ), она ответила:
— Да вся эта любовь — муть”.
История внешне совершенно банальная, как сотни подобных, случающихся в жизни. Но ведь банальной могла выглядеть даже история о том, “как замужняя дама полюбила красивого офицера”, и решающим, конечно же, являются тон и контекст, в котором подобные истории рассказываются. Думаю, автор должен обладать немалой внутренней уверенностью, чтобы положить в основу сюжета такую обыкновенную историю.
Нужно обладать талантом и мастерством, находящимся в согласии и сотрудничестве, чтобы в коротком тексте создать психологическую атмосферу, которая переплавила бы эту внешне банальную историю в художественное произведение. Ворфоломеев — мастер детали, как вещественной, так и психологической. Для его новеллистической “спринтерской дистанции” это чрезвычайно важное свойство — в одном сравнении, в одной фразе уместить то, что способно создать необходимую атмосферу и рельеф быта в произведении.
Но и помимо литературного, чисто технического знания в его новеллистике заметно то удивительное чувство меры в обращении со словом, которое роднит его с пушкинской традицией в русской литературе. Немногословие делает его новеллистику даже чуждой основной части современной отечественной литературы, которая в большинстве своем страдает, я извиняюсь, каким-то словесным недержанием.
Есть, однако, и другое, более глубокое обстоятельство, которое чрезвычайно выделяет его прозу.
“...Ропшин спросил ее, любит ли она хоть немного его...” — как созвучна эта фраза той заветной, классической: “Знаете ли вы, что это значит, когда человеку некуда пойти?” В сущности, на вопрос: призван ли человек быть один? — не дает конкретного ответа даже Библия, иначе в ней едва ли повествовалось бы о первородном грехе... И вот обыденная ворфоломеевская история о художнике Ропшине, влюбившемся в провинциальную развратную девушку, нам видится в особом преломлении темы внутреннего одиночества человека и крайней несовместимости этого возрастающего, вопреки прогрессу всевозможных телекоммуникаций, внутреннего одиночества с неистребимыми законами жизни.
Является ли это внутреннее одиночество следствием индивидуализма? Индивидуализм — один из краеугольных камней западного сознания. Для нас, русских, он еще не стал чем-то горько-обыденным. Но в шестидесятых-семидесятых годах все больший кризис охватывает коллективистское сознание русских: война, послевоенное восстановление страны, освоение целины, первый полет человека в космос — постепенно исчерпывались ресурсы сознательного коллективизма...