“Андрей Шенье взошел на эшафот. А я живу — и это страшный грех”, — молитвенно, словно в забытьи, произносит Цветаева. Но, забывая о себе, дарит несколько светлых пророчеств: “Царь опять на престол взойдет...” Для нее это свято и незыблемо. Когда? Но на такие вопросы не должно отвечать поэтам. Это удел многоопытных старцев-схимников.
Другое обещание — в стихотворении “Белизна — угроза Черноте”, где картины Страшного Суда лишь предчувствуются, так как речь идет об узнавании Господина, у которого на щите будет лилия — любимый цветок Иисуса Христа — символ чистоты. А вместе с ним “взойдет в Столицу — Белый полк”. И этот полк, надо понимать, будет откровением небес, свидетельствующих о последней жатве Господней на земле.
И вот знамя, “шитое крестами”, выцветает в саван, а белорыцарей ведет в бой Сама Пречистая: с оставлением престола и смертью Государя Императора Россия становится Домом Владычицы Небесной и ее Заступницы.
От стихотворения к стихотворению накал чувств усугубляется, и поэт, без особых семантических изысков, восклицает:
Царь и Бог! Простите малым —
Слабым — глупым — грешным — шалым,
В страшную воронку втянутым —
Обольщенным и обманутым...
С высоты данного ей понимания Цветаева уже не провозвествует, но напоминает евангельское, вечное: “...кто соблазнит одного из малых сих, верующих в Меня, тому лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов на шею и потопили его во глубине морской” (Мф. 18,6). А страшная воронка, затягивающая грешников, — не преисподняя ли это земли?
Множество настроений и ощущений передает книга “Лебединого стана”, где наряду со стихотворчеством творится и молитва — не каноническая, православная, конечно, но песнопевная, молитва “высокой горести”.
Преданная Антантой, не исполнившей союзнического долга, и что гораздо трагичнее, не поддержанная народом, Русская армия генерал-лейтенанта, барона П. Н. Врангеля медленно оставляла рубежи родной земли*.
В августе 1920 года Цветаева пишет стихотворение — обращение к ревнителю Ассамблей Петру I. На первый взгляд, при чем здесь этот европеизированный монарх и Белая борьба? Ан, нет! Поэт ясно увидел и вновь расслышал перекличку времен и событий. И со свойственной ей страстностью Цветаева обличает царя-бунтаря, царя-интернационалиста, “родоначальника развалин”, работавшего не на своих сынов, а на торжество бесам. Ему она противопоставляет Софью — царевну исконно русского духа.
А как жестко подводит Цветаева итог всем петровским деяниям! Так, наверное, мог бы сказать умученный царевич Алексей:
Не ты б — все по сугробам санки
Тащил бы мужичок.
Не гнил бы там на полустанке
Последний твой внучок.
Не ладил бы, лба не подъемля,
Ребячьих кораблев —
Вся Русь твоя святая в землю
Не шла бы без гробов.
В октябре 1920 года стихи уже “устают” сражаться, они воздыхают, причитают, они явно зажились на красной Руси вместе со своей певчей, они жаждут вознесения. А его все нет и нет. Есть отступление Белого воинства к берегам Черного моря, есть погружение на крейсеры и дредноуты, шлюпы и барки, есть трагический исход русских... Что она могла сказать еще? — Она пропела: прощально, но с надеждой:
С Новым годом, Лебединый стан!
Славные обломки!
С Новым годом — по чужим местам —
Воины с котомкой!
Ее Родина стала беженкой намного раньше, чем сама Цветаева. И красная погоня ее не коснулась. Пока она без интереса взирала на эту юродивую, твердившую, как завороженная навсегда:
Томным стоном утомляет грусть:
— Брат мой! — Князь мой! — Сын мой!
— С Новым годом, молодая Русь,
— За морем за синим!
Мученица
Блок и Гумилев, Есенин и Маяковский, Клюев и... Цветаева. Смертельные болезни, несчастные случаи, симптомы сумасшествия, убийства и самоубийства. Как часто исход предваряет неправедная жизнь и перевоплощение дара Божия в дар демонический, искушающий и иссушающий, отдающий поэта в руки “демонических” людей — одержимых только одним: сгубить, когда и Господь, и Ангелы Его отворачиваются и попускают свершиться беззаконию.
“Предчувствие трагического конца было у Марины даже и тогда, в счастливую пору юности, — вспоминает гимназическая подруга Цветаевой Софья Липеровская (урожд. Юркевич). — Смерть матери, ревнивое чувство неудовлетворенной нежности и тревога общей неустроенности жизни наложили печать на легко ранимое, чуткое сердце <...> как будто видя страшный призрак, говорила: “Я умру молодой... и она показывала жестом, что надевает на шею петлю...”
Подобного этому, можно встретить немало свидетельств в мемуаристике, тем более что и сама Цветаева довольно щедро разбрасывала эти мысли, словно зерна истины, по своим произведениям.
Вот только некоторые строки из ее стихотворений, угодливо пришедшие на память.
“Знаю, умру на заре!..”
“С большою нежностью оттого, что скоро уйду от всех...”
“И ничего не надобно отныне новопреставленной болярине Марине”.
“Что давным-давно уж я во гробе досмотрела свой огромный сон”.
Все это написано и осмыслено 24-летним автором, но есть и более позднее пророчество будущих, еще призрачных, казалось бы, картин:
Как билась в своем плену
От скрученности и скрюченности...
И к имени моему
Марина — прибавьте: мученица.
О каком таком плене говорит в четверостишии вольный, не подчиняющийся ничьим влияниям и наставлениям, в общем-то зрелый, имеющий свой голос поэт? И что это за “скрученность” (кто скрутил?), и что значит — “скрюченность”? Скрюченным может быть труп человека, замерзшего в дороге на крепком морозе, не сумевшего добраться до очага приютного дома. Но скрючен ведь и тот, кто повис в петле...
“Как билась в своем плену...” — билась — значит хотела выбраться, освободиться. Не дали?
О, эти двойственные признания — желания — дерзновения поэта, так необдуманно игравшего с потусторонним, трансцендентным, навлекавшего и навлекшего на себя беду! О, эти заявления о том, что для нее перевод любимых пушкинских стихов на французский язык (эка важность!) вернее — спасения души, которая “не хочет быть спасенной...”
Не отсюда ли, не с этого ли рассуждения Цветаевой рождаются и две версии ее гибели? Впрочем, об одной уже давно все знают: не выдержала одиночества, ударов судьбы и покончила с собой в Елабуге — маленьком городке, куда забросила ее беженская судьба в начале войны с гитлеровской Германией.
Если она неусыпно слушала голос “своего” персонального демона и была сильно им прельщена, что же, самоубийство как естественный (хотя и не естественный вовсе!) земной конец вполне закономерно. Ведь не из ребячества же зафиксировала в воспоминаниях о матери любящая и талантливая дочь Цветаевой — А. С. Эфрон: “...расставаясь с Музой, как с юностью, Марина вручила свою участь поэта неподкупному своему, беспощадному, одинокому Гению”.
Кто этот “Гений”, о котором принято говорить столь почтительно, догадаться не представляет труда. Сколько их, сраженных, пораженных гениальностью, как болезнью духа, кануло в небытие, окончательно сгубив души! А человечество все продолжает восторженно восклицать: “Ах, гениальность!” — не ведая, кому и чему возносит оно хвалу.
Но вот еще одна цитата из пророчества Цветаевой, приведенная дочерью в воспоминаниях:
Не Муза, не Муза, — не бренные узы
Родства, — не твои путы,
О Дружба! — Не женской рукой, — лютой!
Затянут на мне —
Узел...
И все-таки узел затянут, а не затянула сама — таково признание, как, впрочем, и отрицание вмешательства женской руки, содеявшей зло. Рука — люта, а раз не женская — слабая, значит, та, которой невозможно не подчиниться: своей воли на то не было, своих сил справиться не хватило. И таким образом, и только тогда можно следовать за другой версией кончины Цветаевой, с признания которой и начинается погребальный плач и запоздалая заупокойная молитва об усопшей рабе Божией Марине (“Со духи праведных скончавшихся...”). Только — в ЭТОМ случае... Ибо самоубийц наша Православная Церковь не отпевает, и их души безнадежно идут в селения адовы.