Выбрать главу

Несмотря на то, что у нашей литературы повышенный, я бы сказал, ненормально повышенный интерес к социальной стороне жизни (на то были и остаются свои “ненормальные” причины), по-настоящему одаренных социальных писателей во все времена было мало. Талантливый социальный писатель немыслим без заинтересованного рассмотрения сопряженных с социальными условиями деформаций психологии человека. В этом смысле лидерами социальной прозы в современной отечественной литературе являются, прежде всего, Владимир Маканин и Сергей Есин. Сопоставления хотя бы нескольких страниц из нового, последнего по времени публикации романа С. Есина “Гувернер” с ворфоломеевской прозой будет достаточно, чтобы почувствовать глубокое различие, оттенить “несоциальность” (не путать с асоциальностью) ворфоломеевского творчества. “Картины социальной жизни”, ряд из которых мы привели выше, являются скорее фоном, чем предметом отдельного художественного исследования.

Помимо этого, социальный писатель заключает в себе писателя-моралиста. Полностью избежать морализма, думаю, не удалось никому за всю историю мировой литературы, но в отечественной литературе морализм является, по сути, одной из главных действующих сил. О Ворфоломееве можно сказать, что он не является социальным писателем настолько, насколько не является моралистом. Это один из немногих писателей в нашей литературе, который, создавая своих героев, не боится лишить их родительской опеки. Может быть, потому что герои его не автобиографичны, в сюжетном плане он не идентифицирует их судьбы и личности с собственной судьбой и личностью. Они вправе жить по-своему, любить и мыслить по-своему, на свой страх и риск. Расплачиваться за самостоятельность, увы, и в жизни, и в литературе приходится очень жестоко. Отсюда трагизм их судеб, внешняя безжалостность к героям, смущающая многих читателей.

Морализм и социальная направленность послужили причиной тому, что в отечественной литературе после Пушкина любовные сюжеты все стремительнее отодвигались на второй план, литература приобрела определенный антиэротизм. Именно поэтому капризный, предвзятый Василий Розанов, бум вокруг имени которого, к счастью, уже закончился, обвинил Гоголя в омертвлении не только русской литературы, но даже русского сознания. “Вина” Гоголя состоит, может быть, только в том, что нищета материальная в случае с Акакием Акакиевичем как бы проникает в сознание, изменяет сознание и вместе с этим сама становится качественно иной, приобретая черты некоей духовной величины. В той или иной степени это характерно для всей нашей литературы. Нечего удивляться, что в таком свете любовные переживания героев, если у автора поднималась рука писать о них более или менее открыто, кажутся читателю или дурным вкусом, или вообще извращением. Отсюда в русской литературе, по крайней мере в классической литературе девятнадцатого века, так мало страниц, на которые вырывается чувственность.

Я говорю это потому, что, без преувеличения, основным двигателем ворфоломеевской новеллистики, не только сюжетным, но и психологическим, является любовная страсть, которая бьется в созданном им мире, гонит кровь, ищет выхода для последующего воплощения или распада. Михаил Ворфоломеев едва ли не единственный писатель в современной отечественной литературе, который, не погрешив против правды в изображении российской действительности, привнес в нее эротизм, который при всей откровенности описаний не отталкивает, как отталкивают, допустим, выморочные “занавешенные картинки” иных писателей Серебряного века, а притягивает. Почему? Ключ именно в этом: социально-бытовая сторона отражена убийственно метко, но в общем контексте творчества остается именно одной из сторон жизни, не заполонившей художественного воображения Ворфоломеева, а также сознания его героев. Напротив, в мире с усеченными возможностями для творчества (в данном случае речь идет не только о “нас”, но и о “них”, — в этом смысле показателен рассказ “Париж”) для ворфоломеевских героев область Эроса является единственной возможностью творческого проявления, часто дерзкого и безоглядного.

Подлинная, а не искусственная чувственность выгодно отличает его прозу от прозы Виктора Ерофеева, например, или Владимира Маканина, у которых эротические сцены настолько же надуманны, насколько скучны и далеки от жизни интернетовские картинки на дисплее компьютера. Его рассказы подчас не лишены физиологизма, даже, на первый взгляд, грубого. Но не более грубого, в сущности, чем в прозе Бунина и Михаила Шолохова, — чувство меры не изменяет Ворфоломееву никогда! Вот сцена из рассказа “Золото Бур-Хана”, когда в таежной избушке вдали от людей вынуждены оставаться отец и его дочь, но дочь не по крови, а названая, оставшаяся после гибели жены. “Мария легла на холодную холщовую простынь и тихонько застонала от боли, что разламывала ее по ночам. Не было больше сил терпеть эту жгучую и сосущую боль <...>

Евдоким все не шел и не шел в дом, все думал, заснула или нет Мария.

Когда вовсе стемнело, он зажег над воротами маленький фонарь <...> После он помылся у колодца, разделся в сенях и, босой, неслышно прошел к себе, сел на кровать, призадумался. Яркий месяц глядел в окно. К полуночи, Евдоким знал, месяц покраснеет, а к утру, посветив, истает в небе. Не одну ночь ему приходилось ночевать под открытым небом. И снова тяжелый хмель загудел в теле. Давно его не было <...> Дышать было вовсе нечем. Скрипнули половицы, Мария подошла к нему.

— Ты чо? Не заболел?

Евдоким замер. Горло сдавило. Рука Марии легла ему на лоб, потом скользнула по груди. И тут же, сотрясая все его тело, чудовищная сила сорвала его. Он обхватил Марию, и семя вырвалось наружу.

— Иди, иди, Мария, спать! — шепотом заговорил Евдоким. Она поднялась и нехотя понесла свое тяжелое тело (“Золото Бур-Хана”).

А вот отрывок из рассказа “Париж”...

“Прошлой осенью Алексей Николаевич Ропшин случайно в метро познакомился в девушкой. Было ей лет семнадцать, и надо же было сорокавосьмилетнему художнику заговорить с ней. И поговорили-то больше о погоде, о новых фильмах... Смотрели на Ропшина ее странные недетские глаза. Что-то призывное было в ее движениях, даже развратное. И звали-то ее глупо — Жанна. Оказалась провинциалкой, живет в общежитии и учится в профтехучилище. Ропшин видел крупную грудь под черным дешевым свитером, голое круглое колено.

— Надо бы отметить нашу встречу? — деревянным языком спросил Ропшин, и Жанна спокойно, будто так и надо, ответила:

— Если есть где, почему бы и нет?

Пошли в его мастерскую. Там было не очень чисто, но просторно. Жанна нашла приемник, включила музыку, полазила между этюдами, пока Ропшин готовил закуску.

— А у тебя что, жены нет? — спросила Жанна.

На “ты” она перешла сразу.

— Нету. Холостяк.

— Ничего себе. Такой старый...

Это неприятно резануло Алексея Николаевича. Ее невоспитанность, полное невежество, грубость почему-то не остановили его. Выпили водки. Потом курили. Когда бутылка кончилась, Жанна, охмелевшая, пошла к кровати, разделась и позвала Ропшина. И с этого дня все и началось. Неожиданно его потянуло к ней, как, наверное, тянет в пропасть. Он не знал, куда бежать от своей любви. Ну а Жанна принимала его спокойно, не терзая себя душевно. Приходила к нему, когда хотела. Когда хотела, исчезала на неделю-две.

<...>

Постепенно Ропшин сложил для себя жизнь Жанны. Она родилась в маленьком городе. Отец умер рано. Она его почти не знала. Мать работала на заводе, выпивала, потом стала пить регулярно. Мужчину Жанна узнала в одиннадцать лет...

В Москву она убежала, потому что там, дома, — тоска и муть.

Муть — это было ее любимое словечко. Когда Ропшин спросил ее, любит ли она хоть немного его (выделено мной. — И. К. ), она ответила: