Итак, февральский завьюженный вечер 1944 года. Школьный интернат, а точнее, кухня в бывшем купеческом доме. Человек десять мальчиков и девочек за длинным дощатым столом готовят уроки. На втором этаже, вверху, мы спим, а здесь, внизу, читаем, пишем и кое-чем питаемся. Все голоднёхоньки. Стоически терпим голодуху и ждём конца войны. За этим столом (трёхметровые строганые доски на козлах) сидят ученики, уборщицы и учительница (мы её звали Людмилша). Она присматривает за порядком на нашей кухне, то есть в интернате. (Хорошо, что не в Интернете.)”
В этих скобках, то есть где я упомянул Интернет, получилась у меня писательская заминка. Я отложил рукопись. Образовался перерыв на несколько лет.
Продолжу сюжет на скорую руку.
Как увязать документальность с художественностью? Не знаю... В общем прервал я писание рассказа, так как начать-то надо было не с интерната, а с маршировки отделения, командовать которым военрук Фауст Степанович Цветков поручил мне. Происходило сие в другом месте и не в шестом, а ещё в третьем классе. Хотя сам-то я был уже в четвёртом. “Военрук” сделал меня командиром, а сам запьянствовал, ухаживая за одной из учительниц. Их у нас было две. Кто за кем ухаживал, она ли за ним, он ли за ней, я сейчас боюсь утверждать. Учительница жива ли, тоже не знаю, а Фауст давно помер. Словом, учился я в четвёртом классе, а всё моё отделение состояло из шести маленьких человечков — третьеклассников. Командир из меня получился не ахти какой. Маршировали “солдаты” недружно. Снегу много. Отпустил я ребятишек с мороза в класс. Там оставался дневальным мой тёзка Васька Тихонов, тоже третьеклассник. При этом дневальном исчезло полпирога из сумки одной богатенькой девочки. Что тут поднялось! Учащиеся всех четырёх классов устроили Ваське Тихонову допрос. Не очень молчал и я. Не помню, отменили или нет последующие уроки. Помню только галдёж и обыск, разрешённый учительницей. Обыск произвели не по учительскому, а по ученическому приговору. Это мне хорошо запомнилось, Васька-дневальный пыхтел, пыхтел, говорил, что ничего не брал, и вдруг заплакал в голос:
— Я не брал, а если и взял, то немножко...
Описывать подробности экзекуции я и сейчас, почти через шестьдесят лет, просто не в силах. Не могу.
Как хочешь, так и пиши рассказ! Разоблачение дневального, когда война идёт, грозит расстрелом, но мы ограничились внушением и разбежались по своим “населённым пунктам”. Теперь же моя задача была соединить всё, что произошло в третьем классе, с тем, что было в шестом на интернатовской кухне. Но на этом месте опять получилась у меня пауза.
Сейчас допрос, учинённый нами Ваське Тихонову, ассоциируется для меня с нашей Сохотской церковью, где я учился в первом классе. В одном из очерков я уже рассказывал, как учительница Рипсеша (Рипсения Павловна) учила всех нас петь “Вставай, проклятьем заклеймённый, весь мир голодных и рабов”. Мальчики лишь разевали рты, имитируя пение, пели одни девчонки, и то не все. Чем обернулось наше интернациональное обучение? Помню, как мы всем гамузом, как футбольный мяч, гнали от церкви до деревни человеческий череп, оказавшийся поверх нашей грешной земли... И даже не подозревали, что мы осквернители праха.
Суворин — издатель и друг А. П. Чехова, возмущаясь либеральными потугами тогдашнего общества, в письме В. В. Розанову говорил, что лишить народ церкви — это всё равно, что каждую деревню лишить оперного театра...