Выбрать главу

Спохватываюсь в неизъяснимой тревоге, еще во власти видения. Не сразу начинаю воспринимать реальность, которая не несет мне облегчения. Гляжу перед собою... И вижу, как тихо входит хирург. Да, это он, в белом халате с засученными по локоть рукавами, быстро подходит к моей койке. Приподнимает простыню, смотрит на раны секунду-другую. С полуоборота, обращаясь к кому-то, жестко говорит:

— На стол немедля!

И, протирая очки, наклоняется ко мне, спрашивает:

— Кто у тебя из родни, Алеша?

Голос его показался сейчас мягче. “Откуда знает имя?” — проносится в голове. Чувствую: что-то сейчас произойдет непоправимое. Сильно волнуюсь. А тут еще мое заикание. Говорю, что дома осталась мать и что я у нее один. Он слушает внимательно. И вдруг в упор, почти шепотом произносит страшное:

— Ампутировать ногу будем выше колена. Но тебе бояться нечего. Ты молодой парень. Тебе жить и жить... Миллионы таких, дружок, как ты. — Видя мое смятение, добавляет: — Если этого не сделаем, через час умрешь...

Я потерял над собой контроль. Словно из подземелья доносилось: “Газовая гангрена”. Что-то говорилось и другое, но я перестал улавливать смысл человеческой речи, тисками схватила жестокая безысходность.

Но пробудились непонятные силы во мне: не могу смириться с уготованной участью. Что-то несвязно бормочу, сопротивляясь, как отчаянно сопротивлялся смерти те полтора суток, когда лежал на переднем крае среди дымящихся воронок с опрокинутым станковым пулеметом под пулями и снарядами врага.

Что было дальше? Дальше делал свое дело наркоз. Меня несло куда-то в звездный мир...

Сколько часов был без сознания, не знаю. Когда пробудился, первое, что увидел — богато расписанный лепной потолок. Юные красавицы в кисейных нарядах, а иные и вовсе в чем мать родила, бесстыже улыбались мне сверху. Роскошные стены, карнизы, высокие готические окна.

Где я? Во дворце каком-то? Пытаюсь вспомнить, что произошло за последние дни. Боль во всем теле. Опять наплывает бред. Но усилием воли стараюсь удержаться в яви. Смотрю в полукруглый зал. Вдоль стены деревянные нары в один этаж. На них — тяжелораненые. Белизна бинтов и простыней раздражает глаза. Кто-то тяжко стонет, кто-то кричит, матерно ругается, мечась в бреду. А кто-то предсмертно хрипит, задыхается... Здесь лежат безрукие и безногие. В их числе — и я...

Остаток дня я бредил. Вечером, придя в себя, увидел, что мой сосед накрыт простыней. Он мертв. Его уносят.

На место несчастного положили другого раненого. Тот, не приходя в сознание, тоже скончался...

С этого часа наша палата, пропитанная парами йода, хлороформа, стала похожа на морг. Приносили других раненых, и конец почти каждого был печален. Я не знал, сколько их перебывало рядом.

Состояние мое резко ухудшилось. Мне подавали полные воды чашки и стаканы, и я жадно пил, проливая жидкость на грудь. Жажда не оставляла ни на минуту. Все время грезилась вода. То пил из криницы, то из какой-то придорожной канавы, то из снарядной воронки, затянутой тонким ледком. А то вдруг вижу перед собою настоящий водопад. Жадно припадаю к струям, но они проносятся мимо рта, невесомы, словно воздух. Только сильно шумят. Оглушают... А может, это в голове так шумно?

Я потерял счет времени. Но, как сказал мне санитар, лежал я здесь дольше всех. Однажды попросил молоденькую няню, ухаживающую за нами, написать письмо моей матери. Сообщить ей хотя бы в двух словах обо мне. Конечно же, не пугать ее. И няня написала. Как потом я узнал, возвратившись домой, она сообщила, что мое состояние критическое и что нужно ожидать худшего... Письмо это пришло на второй день великой Победы. А перед этим, всего несколькими часами раньше, бедная мама получила фронтовое извещение о гибели моей в бою. И похоронка, и письмо из госпиталя дорого обойдутся маме...

Мы считались обреченными. Потому и не видно было врачей и медсестер. Видимо, медицина в нашем положении была бессильна. Вся надежда на организм. Выдержит — значит, повезло. Нет — так тому и быть...

Но вот как-то утром, когда я был в полном сознании, к нам в палату зашла группа врачей и медсестер. Во главе — стройный худощавый подполковник с коротко остриженными усами. Поздоровался и с первых секунд завладел нашими сердцами. Повеяло живым, человеческим, по чему так соскучились в этой тяжкой палате.

— Дорогие товарищи! Хочу вас обрадовать. Теперь вы будете жить. Именно жить! Вы выдержали самое страшное, побороли смерть. Мы переводим вас в стационар. Все сделаем, чтобы облегчить муки, залечить ваши раны.

Подошли санитары — дюжие ребята с носилками. Как же, думаю, будут брать меня? Все жилки напряглись. Но ребята знали свое дело. Подняли меня вместе с матрацем. Да так ловко и осторожно, что я не охнул. Вынесли на улицу. Как из заточения. Вот тебе и дворцовые стены, и блистательный плафон с юными красавицами! Подальше бы от дворца...

На улице было солнечно. Цвели, точнее — отцветали яблони. Яркая зелень деревьев и кустарников волновала до слез. Пьянил весенний ветерок. Впереди, в нескольких десятках метров, стояли санитарные и специально оборудованные гpузовые машины. Медицинские сестры в военной форме весело разговаривали возле них в ожидании приказа грузить раненых.

Слева на дороге показался молодой солдат на трофейном велосипеде. На вопрос своего товарища: “Куда ездил?” он ответил: “Був у Берлини...”

Сказал так буднично, так просто. А у меня душа затрепетала. Жестом подозвал хлопца. Нужно было видеть, с каким вниманием и сочувствием он, подойдя, смотрел на меня. Я спросил:

— Сколько же до Берлина?

— Мабудь, километрив пьять, не бильше.

“Пять километров, — думал я. — Пять километров... Ни канонады, ни отдельных выстрелов не слыхать... Отодвинулся фронт за Берлин”.

И вспомнил, как сам, будучи крепким, здоровым, вот так же подходил к тяжелораненым. Давно ли это было? Совсем недавно, казалось. И — так давно...

После тягостного карантина с газовой гангреной наконец попал в стационарный госпиталь. Я еще лежал на носилках, когда подошел ведущий хирург и, глядя на историю ранения и на меня, строго покачал головой:

— Ты в рубашке родился, парень. Менее одного процента из ста... на выживание, — сказал он и, тепло улыбнувшись, добавил: — Будешь долго жить!

...Начинался рассвет. Я лежал на госпитальной койке... всего в нескольких километрах от Берлина. Не спал, как и многие в палате, — здесь были одни тяжелораненые. Вдруг слышу треск автоматов и хлопки винтовок, вижу за окном в небе зеленые и красные полосы ракет. Что это? Не могу понять. Но тут вбежала к нам дежурная сестрица и буквально выдохнула:

— Товарищи, милые! Война кончилась!

Это было так неожиданно, хотя все уже склонялось к тому, что конец войне близок. И вот наступил этот час. Нас горячо поздравляли врачи, сестры и санитары с Великим Днем. Неудержимые слезы радости катились по щекам. А на улице не умолкали первые залпы в честь нашей Победы!

На Родине, конечно, еще никто не знал об этом в такую рань. Обидно мне было, покалеченному и беспомощному, лежать здесь в эти минуты. И в то же время пронизывала мысль: “Я дождался Победы! Я выжил...”

 

* * *

После появления в нашем журнале рубрики “Мозаика войны” поток в редакцию “полевой почты”, если можно ее так назвать, заметно увеличился. Пишут письма и шлют свои произведения и фронтовики, которых, увы, становится все меньше, и родственники их, товарищи, знакомые, и просто люди, для которых память войны священна.

Среди красочных пластиковых импортных папок и компьютерных текстов, что легли на стол отдела прозы после очередной регистрации, эта восьмидесятистраничная книжечка в скромном черно-белом оформлении выглядела поистине бедной родственницей. Бумага — далеко не финская. Тираж — мизерный. Выходные данные отсутствуют, за исключением какой-то “шпионской шифровки” на контртитуле: УПЛ.3.387. Вот так издают сегодня ветеранов войны, да еще и за счет авторов, некоторые “полудоморощенные” издательства — из тех, что на благоприятной для них почве пресловутой “свободы слова” повылазили в столице там и тут, как грибы-поганки после дождя.