Понкин сгреб всю посуду на середину стола.
— Так вот, я название той деревни до сих пор помню — Сикоку. Чистенькие, аккуратненькие фанзочки стоят между двух кудрявеньких сопочек. Рядом поля с гаоляном да соей, будто заплаты по зипуну. Хотелось прихлопнуть ее побыстрее, чтоб башку не морочить, и дальше. Тем более сверху приказывают в темпе развивать наступление.
Рассказывал Понкин не торопясь, с подробностями, так как бои недавней давности остались в его памяти.
— Казалось бы, раз так, дуй до горы, ломай хребет супостату! Наш капитан не из тех, кто, не ведая броду, кидается в воду. “Стоп! — скомандовал он батальону, — пустим-ка мы разведчиков. Михаил, отбери двоих, и айдате. Деревня мне не нравится. Вы все проверьте, ответственно”. Идем, значит, как следует разведчикам, бдительно. По деревне я прошелся биноклем. Ничего, спокойно, чинно вокруг. Осталось преодолеть поле с гаоляном. Рассредоточившись, крадемся по полю. Вдруг моя нога попала будто в петлю. Я ногой дрыг, и тут началось. Деревня буквально взорвалась. Все виды огня обрушились на нас. Конец тебе, Мишка, думаю, но меня спасла борозда. Не глубокая, но достаточно верная.
Если бы не светлая голова нашего комбата, крышка бы всему батальону! Та деревня стратегически важная для японцев, она прикрывала подходы к городу Фучжоу.
Моя нога попала на сигнальный провод. Япошки подумали, что мы наступаем, ну и открылись.
Твой брательник, лейтенант, хоть и молодой, но толковый был командир. Однажды, набравшись смелости, говорю ему: “Лезете вы, товарищ капитан, в любом деле в самое пекло”.
“Не в любом, Понкин, только тогда, когда требует обстановка, чтоб потом солдату в глаза посмотреть не стыдно было”.
Понкин локтями уперся в стол, положив ногу на ногу.
— Э-эх, а на баяне как играл! За все дни боев редко приходилось комбату баловаться инструментом. Но ежели брал баян в руки, считай, собрал армию!
Помню утречко в последний день августа. Улыбчивое, с оттенком сусального золота, и тишина, будто грохочущая мельница вчерашней войны провалилась в тартарары! Вокруг кудрявые сопочки с редкими, низкорослыми сосенками-зонтами да желтеющие нивы с неубранным гаоляном. Напряжения тех страшных дней как не бывало. Все пошло своим чередом уже в спокойной и почти мирной жизни.
“Глядите, братцы, — призывал Ванюков, стоя на валуне. — Глядите, впереди в синей дымке не призрак, а город над океаном, наш Порт-Артур, отныне и навеки! Здесь позор и великая слава России: “Плещут холодные волны...” Миру всему передайте, чайки, огромную весть. В битвах врагов разгромили, вернули России мы честь! — Он живо соскочил с валуна. — Скоро, Михаил, по домам. Ты подчистую как рядовой победитель великой армии, мне же служить. Давай баян, ординарец, потешим напоследок солдатушек-ребятушек”.
Почти вырвав из моих рук баян, комбат сел на снарядный ящик. Кто-то крикнул: “Подходи, ребята!”
Я встал рядом, а со всех сторон, отовсюду спешили победители, устраиваясь где кто может. Не успел он растянуть баян, как щеголь старшина роты боепитания, поводя фотоаппаратом, попросил минуточку внимания. Вот так мы с твоим брательником оказались на фотографии.
Понкин повернулся к столу, плеснул из фляжки в свою кружку, посмотрел в нее, подул и выпил. Бантиком сморщил губы, вытер глаза и выдохнул. Прямо из чугунка зачерпнул тушеной картошки, прожевал, еще раз поддел. Глотнул холодного чаю и продолжал:
— Сгрудились, значит, все около нас. Капитан, словно слушая самого себя, взял несколько аккордов и, побледнев, заиграл. Он, когда играл, всегда менялся в лице. Его любимую: “Эх, дороги... пыль да туман...” пели все, может, не очень складно, но, как говорят, здорово.
Выстрел грянет, ворон кружит.
Твой дружок в бурьяне неживой лежит.
Хозяин замолчал. Пощупал тусклый бок самовара, спросил:
— Подогреть?
— Не надо, рассказывайте, пожалуйста, — попросил Анатолий.
— Значит, играл, играл песни, потом оборачивается ко мне и шепчет: “Давай, Михаил, дробани” — и дал мне “барыню”. Меня упрашивать не надо. Сказать честно, плясать я мастак. Любителей “барыни” нашлось столько, что широкий круг стал тесен. Оборвав пляску, капитан решительно сдвинул меха и хотел уже подняться, но чей-то голос остановил его: “Товарищ капитан, сыграйте вальсик “На сопках Манчжурии”. “Вальс, просим вальс”, — неслось со всех сторон... “Тихо вокруг, сопки покрыты мглой. Вот из-за туч выходит луна, могилы хранят покой...”
Вначале слова вальса Понкин произносил речитативом, но, увлекаясь, по мере нарастания темпа, уже пел все более проникновенно. “Плачет, плачет мать-старушка, плачет мо-о-лодая жена...”
Растревоженный воспоминаниями да выпитым спиртом, Михаил плакал, не пытаясь скрывать слез.
Ванюков сидел потупясь, чувствуя, как глаза покрываются туманом, а грудь перехватывают судороги.
“Братушка, братушка — единокровный мой человек!..” — шептал Анатолий.
“Тихо во-о-круг...” — незаметно для себя стал подпевать он.
Понкин встал, постоял возле фотокарточки и тут же опустился рядом с Ванюковым.
— Пророчество, но вальс в самом деле оказался последним. Откуда-то сзади, разбив тишину хрустального утра, хлестнул выстрел. Ошарашенные, все тревожно вскочили. Впопыхах не заметили, что вальса нет. Я вижу, как валится набок русая голова комбата. Пискнув, словно ушибленный, упал на землю баян. — Рассказчик не обращал внимания на состояние гостя, который сидел согнувшись, закрыв руками лицо. — Я подхватил капитана под мышки и, наклонив на себя, заглянул в глаза. Он был мертв! Пуля прошла навылет, пробив сердце.
— Вот как!.. — задыхаясь, молвил Анатолий. — Я помню, домой нам сообщили,что погиб он смертью героя!
— Правильно написали, — поддержал Понкин. — Как же иначе. Капитан Ванюков — достойный воин-герой. Он и остался им в моей памяти. Он же храбро сражался, но роковой случай...
— Господи, Венька, ну что тебе было не жить! — возопил Анатолий, не скрывая своего душевного переживания.
* * *
— Откуда стреляли и кто? Никто не мог сказать, но вот прозвучало несколько выстрелов подряд, и стало ясно, стреляют из куста дикого виноградника.
Не помня себя, бросился я к этому распроклятому кусту, будь он неладен. На бегу расстегиваю кобуру, но рука, как парализованная, только шаркается по боку. Бегу первый, за мной другие.
За все дни боев много пришлось повидать всякого, но то, с чем столкнулся сейчас, поразило не только меня. В винограднике оказался замаскированный окопчик японского снайпера. Сгоряча или, скорее всего, от душившей нас злобы мы тут же разбросали его. В нос шибануло затхлостью человеческих испражнений и давно немытого тела.
Самурай лежал навзничь, дыша, как рыба на суше. Весь живот его от паха до груди разворочен. Мы отшатнулись. Однако самое невероятное то, что самурай был прикован за ногу к бетонному столбу.
— Безысходность, — отозвался Анатолий.
— Какая к черту безысходность, полное презрение к себе как к личности! — Понкин разволновался, сел на скамейку, тут же встал, стукнул себя кулаком по голове. — Как можно допустить над собой такое измывательство, позволить приковать себя за здорово живешь! За какую идею, прежде всего?.. Слыхивал я, что японские смертники вспарывают себе животы, но как-то не верилось. Теперь сам убедился, своими глазами зрю. Не приведи Бог никому такого!
Самурай пропал, не жалко, он сам себя осудил на смерть. Туда ему и дорога, как говорится, коли гордости у него нет, но за что умного человека загубил, а? Я бы эту страну назвал страной вспоротых животов! — определился Понкин. Он умолк, и оба они — гость и хозяин, — поникнув, молчали, отдавая дань памяти трагическим событиям.
— Стало быть, — нарушил молчание Анатолий, — письмо и фотокарточку вы прислали?