Деревня Алфёровская с Никольским (на Сохотском озерке) приходом находилась в мощном силовом поле Чаронды. Быть может, поэтому и сохранились в деревне такие реликтовые натуры, как Перьята или как Марья Пешина, умершая недавно в “престарелом доме”, как она звала приют для одиноких и немощных...
Запомнил я жуткое осеннее утро по материнской тревоге, разбудившей меня. Мама металась от окна к окну. Окна зимовки глядели как раз в сторону Алфёровской. Зимних рам ещё не вставляли, за стёклами летних громоздилась тьма, разрываемая пульсирующим бесшумным заревом. Ничего не было страшнее редких деревенских пожаров! Но детей и женщин (правда, не каждую) влечёт почему-то к себе самое страшное и непоправимое...
Горела явно Алфёровская. Далеко, километра за два от нас. Мать хотела бежать на пожар, но пришла как раз божатка Ермошиха и сказала, что горит не сама деревня, а гумно. Мать слегка успокоилась и продолжила утренний обряд (надо топить печь, кормить-поить скотину и т.д.).
Словно зимнее северное сияние, жуткие сполохи то раздвигали тёмное небо за окном, то спадали, особенно завораживали они своим безмолвием. С волнением я попросился у матери бежать на пожар, ведь гумно горело где-то совсем рядом с пасекой. На пасеке я дымарил для крестного. Ходил он, бывало, от улья к улью, скрипел своей деревяшкой, а я собирал гнилушки, растоплял свой дымарь и, как мог, фукал... Крестный всегда сам гасил дымарь, оберегаясь от огня. Теперь домики-ульи стоят в омшанике, огонь им не грозил, но всё равно я, испуганный, прибежал в Алфёровскую.
Запомнился нестерпимый жар даже вдалеке, не менее ста метров от гумна, запомнился оглушительный треск, шум пламени. Полотнища огня плескались и хлопали, хотя утро было безветренное. Дыму почти не было. Крыша гумна уже сгорела, золотые стропила вот-вот обрушатся. Мужики и взрослые ребята, кто посмелее, пробовали длинными тяжёлыми баграми обрушить стропила гумна. Но тут же отбегали в сторону, такая была жара. Бабы причитали, мужики командовали и ругались, а мы, ребятишки, грелись. Правда, тепло и даже горячо было лишь спереди, со спины веяло осенним холодом...
Когда огонь охватил гумно до самых нижних рядов, вдруг появилась Марья Пешина с большой иконой в руках. Она сочла себя виновницей пожара, так как всю ночь сушила овин со снопами, теплина, видимо, перегрелась, или выскочила искра из печи. Так и загорелось гумно.
Марья несколько раз обошла с иконой горящее своё гумно, приговаривая: “Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас.” Марья боялась, что ветер вдруг дунет с озера и огонь перекинется на деревню. Да и весь народ боялся этого. Бабы ругали её, кто-то из парней обматерил, а она всё ходила вокруг огня с иконой. Наконец мужики начали доставать баграми до раскалённых углов, спихнули одно бревно, другое, третье. Откатывать их подальше “пожарники” не могли, эти брёвна горели ещё шибче... Нас, ребятишек, взрослые гнали домой: “Идите, сотонята, ведь простудитесь!” Но вскоре гумно догорело, лишь вороха золотых угольных россыпей да дымные горящие головни остались на месте пожара. Марья всё ещё ходила с иконой вокруг того места, где часа два-три тому назад сушила снопы.
...Про Марью Пешину говаривали, что она “знает”. А что знает? Ну, что знает, то и знает. Не наше дело... Подразумевалось, видимо, её некоторое общение с нечистой силой. Популярность не очень почётная, но, странно, Марья не опровергала эти слухи. Своей практической деятельностью она их поддерживала. Ей, видимо, льстило всенародное звание “знатка”, категория, скажем так, региональной колдуньи. Хотя какая из Марьи колдунья? Она, пожалуй, обиделась бы, если б народ поголовно кликал её колдуньей. Иное дело — знаток.
Иногда её приглашали издалека, погостить в том ли, другом краю. Она хаживала не в одном нашем Харовском, бродила, хотя и редко, в двух-трёх соседних: Усть-Кубенском, Вожегодском, Кирилловском. Конечно, там были и свои местные знатки, и о них я когда-нибудь расскажу, а пока вернёмся к Марье Пешиной. Я не помню точную её фамилию, кажется, Сухова. (Если так, то она была мне какая-то родня по Коклюшкиным.) Так или иначе, по самым разнообразным поводам людям требовалась именно Марья и никто другой. Пусть знаток знаменит на всю Россию, вроде беса Кашпировского или какой-нибудь ясновидящей Ванги, а моим землякам нужна была Марья Пешина. Она знала, к примеру, как вылечить младенца от рёву, от того надрывного крика, что изматывает и мать, и всех остальных в семье. Ни поспать, ни поужинать, ни чаю спокойно попить не даст подобный младенец. Бывают этакие субъекты. Но вот сходят за Марьей, подрастёт плакса лет до семи, на него вся деревня не нарадуется: “Гли-ко, парень-то! Убажник, убажник, хоть сейчас ставь бригадиром.”
Нынче младенцев в Алфёровской и в окружных селениях нет и не предвидится, а в начальники таких крикунов ставить, пожалуй, торопиться не следует, может, орать будет ещё больше...
От грыжи Марья тоже многих спасала, причём и больших, не только деток. Сорвёт человек с пупа, ворочая брёвна, лежать, что ли? Лежать некогда, совсем обеднеешь, а куда податься? Ближайшая больница в Шапше, тридцать километров до неё. Мужик и говорит жене: “А сходи-ко, матка, за Марьей Пешиной.”
В эпоху многолюдства подсобляла Марья, причём бескорыстно, пожилым бабам и молодым девицам: мужиков “приворачивала”. Не ворожила, а именно приворачивала. Как уж она это делала, никому не известно. Однако иной раз получалось дородно, то есть вполне удачно. Она заговаривала зубную, головную, сердечную боль, то есть лечила от “тоски”. Советовала, что делать, когда нету долго письма, когда что-то украдут или что-то потеряется.
Но особенно нужна была Марья при несчастьях, которые происходят со скотиной.
Мало ли бед случалось во времена, начиная с Великой Отечественной и до теперешних безжалостных чеченских схваток? К примеру, в 42-м нищие шли сплошь, в пору было строить их в колонну по одному. В 46-м они брели уже реже, рассыпным строем. В 50—60-х годах нищих почти не стало. Только нужда и лишения не покидали наши края, над этой проблемой работали уже не Гитлер и Розенберг, а доморощенные академики вроде Заславской.
...Ненавижу слово “проблема”. Будь я на месте главного в Думе, запретил бы думским и прочим использовать это слово более двух раз в каждом из выступлений. За каждое третье употребление установил бы хороший штраф, может, после этого и племя газетчиков, глядишь, постепенно отвыкло бы от этого спасительного для них словечка. Не дано рогов бодливой корове, скажут газетчики, но давайте, друзья, поговорим мирно, без бодливости. Попробуем написать хоть бы одну экономическую статейку без этого слова! Слабо? На месте Путина за одно это я давал бы медали, звания и прочие поощрения...
Марья Пешина считалась какой-то роднёй Парасковье Михайловне Коклюшкиной, вернее, Федьке-Варзе (см.первую главу моих “Раздумий на родине”). В этой главе описано, как Паранька вышла за Варзу “самоходкой” и как Михайло Григорьевич Коклюшкин бегал в Алфёровскую выручать дочку “из плена”.
Удивительные творились дела!
Мы с Анатолием Фёдоровичем (сыном Варзы и Параньки) зашли однажды навестить родню. В избе Марьи было чисто, но совсем пусто, она принесла на стол какой-то чёрный пустой пирожонко, то ли из ржаной муки, то ли из костёрной. Она поуверялась, что больше ничего нет, мы поговорили и собрались уйти. Двоюродный моей матери — Толя Сухов — тоже был смущён: не принёс Марье никакого гостинца (он жил в Ярославле). А я вспомнил Полю — дочь Марьи...
Она была старше меня года на два, миловидна, проста и смешлива. Помню, собиралась уезжать в Ленинград к каким-то родственникам и собрала на “беседу” немногочисленных сверстниц. Ребятишки-школьники тут же пронюхали про эту беседу. На этом-то гулянье я и стал впервые в жизни “кавалером”, Поля позвала меня ко столбу*. Какая беседа без горюна? Гармошки, правда, кажется, не было, но Поля отвела угол в избе, завесила его какой-то рухлядью и завела горюн с Васькой Дворцовым. Они пошушукались для виду, и Васька скоро вышел на свет. Поля велела ему позвать меня... с тем, чтобы, когда выйдет она, я позвал ту, которая нравится мне. Но я был ещё школьник и настолько стеснителен, что покраснел и сделал Полю “головёшкой”, не пошёл к ней за занавеску. Горюн пришлось “зажигать” заново, и всё же я на всю жизнь запомнил Полю и всегда вспоминал её с умилением и благодарностью. Конечно, никакой любви не было, она, любовь-то, пришла позже, в шестом классе. Но...