Выбрать главу

Вон соседка Нина, как на кухне с бабкой Акулиной сядет, так только про своего мужа на фронте и говорит. Ждет не дождется, плачет. И Акулина тоже заодно с ней плачет. А по утрам матерится, когда печку чистит да гондоны оттуда выгребает. Ходят к Нине в гости военные. А что? Ей двоих пацанов кормить надо. Да и бабе еще тридцати нет. Война, она все спишет, все простится, лишь бы детей сохранить, лишь бы муж вернулся. Потом жизнь начнется заново.

А впрочем, чего это он хромоногого в невинные девки сразу записал? Глаза у него больно нехорошие. Черные, хитрющие. Может быть, этот-то как раз Борьке все сто очков вперед даст. На фронте многие через себя переступали. Жить захочешь, чего не сделаешь. А что ранило, так ведь оно всех ранить может — и честного и сволочь. К Борьке просто так не подходят. Если подходят, значит, знают, зачем.

Придя к такому выводу, Борька прервал на полуслове Тыковлева,  продолжав­шего про что-то расспрашивать его.

— Дядь, ты говори, чего надо. А то мне пора. Уроки через двадцать минут начнутся. Я во вторую смену, бежать надо.

*   *   *

Надю на их этаже любили. Веселая, голубоглазая. На вид лет 16—17. Пришла прямо после курсов медсестер. На фронт ее почему-то не послали. Говорили, что порок сердца у нее обнаружился или еще какая-то болезнь. В общем, к тяжелым физическим работам была она негодная.

В госпитале ее поставили работать в аптеку. Но она стеснялась своей неполно­ценности, все норовила показать, что работать может не хуже других. Глядишь, то окна придет в палату мыть по своему почину, то обед поможет разносить, то письма кому-нибудь читает или пишет. Вежливая такая, ласковая в обращении. Была она из местных, внучка глазного врача, известного на всю округу. Городишко-то маленький, так что известность тут приобрести не так уж и сложно. Хотя, с другой стороны, и не просто. В большом городе человеку легче затеряться, а здесь все всё друг про друга знают. И если ты поганый человек, то будь каким-никаким врачом, инженером или еще каким начальником, а уважать не будут. Надиного же деда уважали. И внучку тоже, хотя дед, как говорится, был из бывших, в царской армии служил, носил всю жизнь жилет, пенсне и курил трубку.

Поначалу к Наде, конечно, приставать стали. Ко всем медсестрам и санитаркам пристают. Дело обычное. Иным это даже нравится. Жизнь личную хочется устроить. Мужиков-то в городе совсем нет. И надежды нет, что будут. В память о мужиках одни похоронки остались. Ну и что, что калеченый? Если разобраться, то калеченый лучше некалеченого. На фронт больше не пошлют. Муж будет! А так выйдешь замуж за какого-нибудь выздоравливающего, а через месяц вдовой станешь.

Знают эту бабскую философию соседи Тыковлева по палате. Пускаются во все тяжкие. Авось обломится, чем я хуже других. Баба она и есть баба, с нее не убудет. Но с Надей с самого начала не получилось. Ты ее прижмешь, а она плакать навзрыд начинает, так что перед товарищами неудобно. Вроде несовершенно­летнего обижаешь. Ты ей анекдот, а она раскроет свои синие глазенки, поначалу не поймет, а потом покраснеет, как мак, и скажет: “Как вам не стыдно! А еще комсомольцем называетесь!” Или что-нибудь еще в этом роде произнесет.

Вопрос о Наде не раз был предметом ночных обсуждений в палате, Тыковлев, разумеется, имел свою точку зрения на этот счет.

— Ну, на кой ты ей сдался? — популярно разъяснял он очередному неудачливому ухажеру. — Ты кто? Тракторист? Четыре класса образования? А у нее и дед и мать институты позаканчивали, на иностранных языках говорят, Пушкиных и Шекспиров наизусть знают. Ну, ласковая она, внимательная, вежливая. Так ведь это от жалости к тебе, из сострадания. И только. Не для тебя она. Так и заруби себе на носу. Она Татьяна Ларина. Читал про такую? То-то. Ей Онегин или, на худой конец, генерал нужен.

— Ах, генерал! — злобно щурился тракторист. — Я за нее и за всех этих, кто в тылу оказался, кровь проливал. Татьяна... Онегин... Нету у нас господ больше. Всех в семнадцатом году к общему знаменателю привели. Ишь ты цаца какая! Ночью ее в коридоре поймаю, тогда посмотрим...

— Я тебе поймаю, — резко вмешался Фефелов. — Тронешь, мозги вышибу.

— Да ладно тебе, — удивился тракторист. — Кто бы говорил. Ты сам и с кровати-то не слезешь. А туда же. Молчал бы лучше, пока самого не придушили. Сказал, подловлю ее, б...ь, значит, подловлю. Мне, ребята, ждать больше невмоготу, скоро выпишут, и тогда тю-тю. Ковыляй на вокзал. Нет, никуда она не денется. Давай на спор. Тыковлев, разбей!

— Сказал, не тронь, — мрачно промолвил Фефелов, — значит, не тронь. Тронешь, под трибунал пойдешь.

— Да пошел ты, — отмахнулся тракторист. — Все думаешь, что офицер, чего-то можешь. Никто ты больше. Обрубок безногий. Трибунал, трибунал... Нечем трибуналам больше заниматься. Да она же сама хочет. Ее только надо так прихватить, чтобы деваться было некуда. Вот посмотрите...

Тракторист свою угрозу попытался исполнить в ту же ночь. Но Надя подняла крик. Сбежались дежурные. Выскочившие в коридор ходячие наставили синяков трактористу.

Потом Надю отпаивали водой и давали понюхать нашатырь. Пришедшие на помощь многочисленные кавалеры обещали выбросить тракториста в окно, спустить с лестницы. Предложили Наде свою защиту и покровительство на будущее. Она сидела в углу на табуретке, обхватив себя руками за плечи, громко всхлипывала, стучала зубами и все повторяла: “За что? За что?”.

*   *   *

Надю арестовали тихо и буднично. Пришли в госпиталь два пожилых милиционера в своих мешковатых темно-синих мундирах, сапогах и затрепанных галифе. Прошли прямо в аптеку, потом вывели бледную Надю. Один шел впереди по лестнице. Другой сзади. Тот, что сзади, держал вытащенный из кобуры револьвер на шнурке. Надя глядела в пол. Ни с кем не разговаривала. А может быть, ей запретили разговаривать? Когда выходили на улицу, запричитала гардеробщица Феня:

— Да что же ты, девонька моя, наделала? Ведь ребенок она совсем, товарищи. Как же так?

— Я не виновата, — с твердостью в голосе и громко, на весь вестибюль вдруг сказала Надя. — Я не виновата. Я ничего не брала и никогда ничего не взяла бы у раненых.

— Иди, иди, — прикрикнул на нее милиционер сзади. — Разберемся. Не разговаривать с арестованной!

Из госпитальной аптеки исчезла в ту ночь большая партия лекарств. Исчезла в Надино дежурство.

*   *   *

Когда Борька постучался в ворота, его, как всегда, приветствовал злобный лай собак. Собаки заливались на всю улицу, а открывать никто не шел. Проходили тягостные минуты, из окон соседних домов на Борьку глядели любопытствующие. Ему все больше становилось не по себе.

Поглядел в щелочку между досок в заборе. В переднем дворе пусто. Но он маленький, этот передний двор. Клумба да две собачьих будки. Главный двор сзади за домом. Там корова, сарай с курами, кроликами, огород с огурцами и помидорами, стайка со свиньей. Там плохо слышно, что на улице делается. А может, хозяйка как раз корову доит. Это дело поважнее, чем стук прохожего в ворота. Каждая чекушка 30 рублей. Вера Ефимовна самая справная хозяйка на всю улицу. Да куда там улицу, считай на весь город. Продавщица в ОРСе. Не голодает. А что на заднем дворе заработает, то на книжку кладет. Забор у нее глухой и высокий. Чтобы от завистливых глаз укрываться. Народ за войну разбаловался, жиганов поразвелось. Не ровен час...

Вера Ефимовна — женщина одинокая, статная и еще смазливая для своих пятидесяти. Был у нее до войны муж — еврей. Куда-то подевался. Остался сын Илюшка. Жиган и барыга. Все в милицию попадал. Слава Богу, в армию недавно забрали. Армия исправит, если жив останется. А живет у Веры Ефимовны в доме работник, дед Матвей. Из раскулаченных. Его в  армию не берут — дед. Матвей в основном молчит, огород копает, дом охаживает. Мальчишки его боятся, злым считают. Во всяком случае, в огород к Ефимовне не лазят. Если поймает, изобьет нещадно. И от родителей потом влетит так, что мало не будет. С Ефимовной все дружить норовят. Если совсем туго будет, у кого денег в долг попросишь? Если дома кто заболел, у кого взаймы молока или муку возьмешь? Правда, Ефимовна процент берет. Так ведь лучше процент заплатить, чем подохнуть. И вообще у Ефимовны все достать можно. Закажи и достанет. Вот и уважают ее бабы, лебезят и заискивают, хоть и зовут за глаза спекулянткой и кровососом. Ho так издавна заведено. Сначала поклонишься в пол и руку поцелуешь, а отвернешься в сторону, так тут же сплюнешь и последними словами обругаешь.