Выбрать главу

Теплый плевок повис на Сашиной щеке. С досады он размахнулся, чтобы ударить Фефелова, но остановился. Фефелов впервые за многие месяцы глядел на него блестящими радостными глазами и почему-то улыбался.

— Вы чего смеетесь? — поинтересовался Саша.

— Смеюсь, потому что знаю. Не ударишь ты. Струсишь. А ну как дознание начнут, за что офицера ударил. Утрешься и пойдешь со своим мешком и сребре­никами. Иди, иди. Пока. Но клянусь тебе, Тыковлев, сил не пожалею, чтобы тебя утопить, если когда-либо мне в руки попадешься.

— Это еще кто кому попадется, — прошипел Саша. — Психопат несчастный. Зря тебе ноги, а не голову оторвало.

 На душе, однако, было скверно. Прежняя безоблачная жизнь, в которой не было ни особых грехов, ни смертельных врагов, оставалась позади. Появилось чувство постоянной тревоги и неуверенности. Никитич, оставшийся лежать на поле под Ленинградом? Шальная мысль сдаться в плен немцам? Он ведь даже пробовал кричать что-то по-немецки. Но кто слышал? Кто знает, что не сказал он тогда санитарке про Никитича? Никто, кроме самого Никитича. Но он наверняка подох еще до того, как подобрали Сашу. Тут опасности, пожалуй, нет. С госпиталем получилось хуже. Тракторист все знает. Фефелов догадывается. Бульдог Борька деньги за ворованное ему отдавал. Надя, если выйдет, будет добиваться правды. Но он сегодня из этого далекого зауральского города исчезнет, и исчезнет окончательно. Тракторист поедет в свой Хабаровск. Восемь суток до Москвы. Фефелова заберут, если заберут, родственники в Краснодар. Он практически неподвижен. Борька? Малец еще. Неизвестно, куда его жизнь занесет. Ну, а Надя и выйдет нескоро, и, вернувшись домой, никаких концов, конечно, не найдет. Война кончится, госпиталь закроют, раненых распустят, врачи и сестры разбегутся. Ищи-свищи.

Так думал Тыковлев, топая с вещмешком к вокзалу. Нельзя сказать, что настроение у него было столь же радостное, что и утром. Но уверенности прибавлялось с каждым шагом.

Жизнь опять заулыбалась ему, когда, забравшись в вагон дальнего следо­вания, он один улегся на третьей багажной полке над добрым десятком сгорблен­ных спин, заполнивших купе под ним. Дети, старухи, пара командированных. Все они беспрекословно очистили лежачее место для раненого и даже помогли забраться наверх. Внизу лежачих мест в те времена, разумеется, быть не могло. На третьей полке обычно спали в пути по очереди. Но что поделать, если в купе попал тяжелораненый? Придется потерпеть. Он, как-никак, за всех пострадал. Все у него в долгу.

В пути Сашу подкармливали картошкой в мундире. На станциях бежали за кипятком и на его долю. Под стук вагонных колес он охотно рассказывал о своем первом бое, припоминал были и небылицы, которых вдосталь наслушался в госпитале. Постепенно входил в роль бывалого солдата, прошедшего в свои девянадцать лет огонь, и медные трубы, и волчьи зубы. О том, что его первый бой оказался и последним, он не поминал. Просто к слову не приходилось. Геройские похождения других постепенно становились частью его собственной детской биографии. Почтительное внимание и забота попутчиков начинали восприниматься как что-то само собой разумеющееся. Быть вне армии и вне госпиталя Тыковлеву положительно нравилось. Здесь он чувствовал себя не просто человеком, а человеком значительным; первым, а не как среди военных — третьим или десятым сортом.

Глядя часами в потолок вагона, он все больше приходил к  убеждению, что Фефелов со своими житейскими советами прав. Сейчас время таких, как он, Тыковлев. Не будешь дураком, все эти солдаты, бабушки, дедушки и задрипанные полуголодные командированные сами тебя выходят, выкормят, выучат и начальником поставят. Они горят желанием  облагодетельствовать таких, как ты. Думают, что долг будет платежом красен.

 — Иду в пединститут, — прошептал Тыковлев. — А там посмотрим. Новая жизнь должна начаться. Хорошая, мирная, счастливая.

 

Глава II

ДРУЗЬЯ ВСТРЕЧАЮТСЯ ВНОВЬ

 

Секретарь райкома комсомола Александр Тыковлев глядел из окна простор­ного начальнического кабинета на поток машин, автобусов и троллейбусов, с шумом проносящихся по проспекту Ленина. Было около десяти утра. Окно кабинета было приоткрыто. В щелку струился летний, но все еще прохладный воздух. Погода в том далеком 1953 году все никак не устанавливалась, хотя была уже середина июня.

Неопределенность чувствовалась не только в погоде. После смерти Сталина многое в стране пришло в движение, хотя сказать, что конкретно изменилось, Саша вряд ли взялся бы. Больше животом чувствовал, что наступают перемены. Но в какую сторону?

Всего пару месяцев назад шептались, что Лаврентий Павлович заместо Сталина будет. В райком стали чаще люди в синих фуражках заглядывать, делами интересоваться, разговоры заводить. Про первого секретаря райкома Мишку Абрамкина все любопытствовали. Но Тыковлев, слава Богу, ничего им не сказал: ни плохого, ни хорошего. Хоть Мишкин кабинет давно ему нравится, удержался. И прав оказался. Вот если бы дело еврейских врачей не закрыли, тогда, конечно, была бы эта его сдержанность непростительной ошибкой. Но он не промахнулся. Берию вдруг арестовали. Синие фуражки оказались не в фаворе, хотя чувствовали себя по-прежнему уверенно и беззаботно. Ну и что, что Берию арестовали? Арестовали, значит, расстреляют. Они же сами и расстреляют. И заживут опять припеваючи с каким-нибудь новым начальником.

Тыковлев синих фуражек всю жизнь боялся. Черт их знает. Ни с того ни с сего вдруг нагрянут ночью, арестуют, допрашивать станут.  Они любого взять могут. Ему, конечно, признаваться не в чем. Он всегда был за линию ЦК. Ни разу за несколько лет своей работы не колебался. Да только что толку? Те, которых в 1936-м брали, они разве против линии ЦК были? А Вознесенский против социализма пер? Да, наконец, сам Берия. Верой и правдой служили. А потом сами, на людях, в открытых заседаниях все признались. Почему? Может быть, их вовсе и не за измену шлепнули? Может быть, при всей верности за ними и еще какие дела и делишки попроще числились? Жизнь она штука сложная. Тем более у них там наверху. Не захотел Сталин грязное белье перед всем миром полоскать. Сказал им: так, мол, и так, вы мои старые друзья и соратники, стыдно мне вас как уголовников на тот свет отправлять. А отправить все равно надо. Давайте-ка лучше признавайтесь, что вы враги народа и политические преступники. Оно и для вас почетнее, и для дела партии лучше. На том и поладили. Тыковлев зябко передернул плечами. Подумал, что если хорошо взяться, с пристрастием, то, наверное, многим уважаемым людям, в конце концов, кисло станет. Он сам только жизнь начинает, а уже не хотелось бы, чтобы кто-то когда-нибудь узнал про него лишку. Есть дьявольская мудрость в речах главного прокурора Вышинского. Виновен или виноват? Казалось бы, в чем разница? Да в том, что можешь быть невиновным, а все же виноватым. Не виновен в том, в чем тебя официально обвиняют, но виноват во многом другом, а следовательно, достоин самого строгого наказания. Сам это знаешь. А суть-то дела для тебя вся в наказании, а не в формулировках обвинения. Не все ли равно, что тебе скажут перед этим самым. А коли знаешь, что виноват, так будешь всю жизнь бояться, а заодно и люто ненавидеть своих возможных разоблачителей, а главное — ту силу, которая может на тебя их наслать. Она всемогуща и не очень любит разбираться, какой ты в точности параграф или статью нарушил. Никакие адвокаты ей не указ. В кинофильме “Ленин в Октябре” все это просто объясняется. У нас пролетарский суд. И отправит он тебя на тот свет просто за то, что ты прохвост. Оно, может, и справедливо, но кто в своей жизни ни разу прохвостом не был? А вывод только один: пригибайся пониже и не попадайся. Авось пронесет.

Но это хорошо говорить, если ты где-нибудь в стороне от власти. А если проник во власть, пусть даже с самого краешка? Не будешь ничего говорить и делать — опять плохо. Того гляди в саботаже или аполитичности обвинят. Хорошо, если просто выгонят, но и тоже ничего хорошего в том нет, ибо в любом месте тебя спросят, почему с такой работы ушел. Люди сами оттуда не уходят. Все знают. Значит, ушли тебя. За что? И станешь ты сразу же никому не нужен. Ни дворником, ни библиотекарем, ни бухгалтером в экспедиции на Северном полюсе. Вытряхнут из жизни. И жаловаться тебе будет некому.