Наследственный монарх думает не о власти — она ему обеспечена самим фактом рождения в качестве “наследника”, а лишь о том, как ее употребить. Для посттрадиционного правителя власть выступает как продукт специально предпринимаемых усилий; вот почему он смотрит на нее технологически , исследуя законы производства власти и механизмы ее удержания . Словом, это — умышленный правитель, для которого подданные (“управляемые”) — это не семья, в которой он за старшего, а чужие люди , которые могут его принять или не принять. Современная либеральная идеология придает решающее значение различию между авторитарно-патриархальной моделью власти, ключевой метафорой которой является “семья” во главе с деспотически заботливым “отцом”, и демократической моделью, где отношения людей характеризуются как отношения независимо-совершеннолетних. Это, в самом деле, принципиальное различие, но в нем важно, как показывает наш новейший опыт, артикулировать и другие моменты, “беззаботно” игнорируемые либеральной теорией, занимающейся безудержной апологетикой европейского модерна. В семье невозможен геноцид — даже самые деспотичные отцы детей не убивают, а наказывают. Вот почему традиционные монархи не знали эндогенного геноцида — направленного против собственного народа. Модерн познакомил человечество с этим новым видом опыта, и мы бы поступили весьма опрометчиво, приписав это “пережиткам традиционализма” — как раз традиционализм этого не знал. Между “натуральной” властью наследственного монарха и произвольной властью посттрадиционного правителя различие такое же, как между натуральным продуктом и его современными технологическими заменителями. В натуральном продукте наличествует масса “непредусмотренного”, но на деле оказывающегося полезным; в искусственном есть только предусмотренное. В то же время натуральный продукт хорошо вписывается в окружающую среду, искусственные же изделия, как и сам процесс их производства, могут существенно ее деформировать. “Натуральному” государю нет нужды бессовестно обманывать подданных для того, чтобы быть избранным, нет нужды стравливать различные группы общества, чтобы, политически обессилив его, обезопасить себя, нет нужды “раздаривать суверенитеты” и ослаблять государство только для того, чтобы снискать поддержку “региональных лидеров”, нет нужды потакать коррупции “олигархов” для того, чтобы получить от них деньги на очередную предвыборную кампанию.
В посттрадиционном обществе власть выступает как технология , причем по своей потенциальной “антиэкологичности” — разрушительности для социальной среды — эта технология не уступает самым жестким промышленным технологиям. Власть, выступающая в новом технологическом обличье, рассматривает все общество как средство . Либеральная теория признает, что демократическая власть не отличается добротой своих намерений; эта теория прямо подчеркивает, что при демократии добротность действий правителей обеспечивается не характером их целей и качеств — цели у них корыстные, “рыночные”, — а системой “сдержек и противовесов”. Демократический правитель, подобно рыночному товаропроизводителю, сознательно печется не об обществе, а о своих корыстных интересах, но “невидимая рука” демократической политической системы, подобно невидимой руке рынка, обеспечивает совпадение этих интересов с общественными.
Однако мы знаем, что на невидимую руку рынка на Западе перестали полагаться со времен “великой депрессии” рубежа 20—30-х годов. “Новый курс” Рузвельта был серьезным вызовом “невидимой руке”. С тех пор “слепые пятна” рынка непрерывно расширялись. В конечном счете оказалось, что социальная и информационно-коммуникационная инфраструктура, а также инфраструктура постиндустриального общества, включающая систему поддержки науки, культуры и образования, также входят в “зону ошибок рынка”, который обрекает на “недофинансирование” все относящееся к долговременным условиям развития “человеческого фактора”.
Нет ли у нас сегодня оснований подозревать, что политическая демократия формально-представительного типа так же имеет свои “слепые пятна”, свою “зону ошибок”? Совсем недавно цензура прежнего великого учения накладывала запрет на всякую критику социализма; эта цензура действовала не только в странах “реального социализма”, но и в интеллектуальной среде Запада, где законодателями моды были левые интеллектуалы. Сегодня новое великое учение накладывает запрет на всякую критику рынка и демократии. Это в особенности страшно, ибо после Канта само понятие критики стало означать не отрицание, а очищение — переход от дорефлексивного (традиционно-догматического) отношения к рефлексивному, т. е. творческому. Современные же либералы, судя по всему, “школу Канта” не проходили и в своем отношению к рынку и демократии демонстрируют тот самый докритический догматизм, который со времен кантианского переворота может считаться морально устаревшим. Разумеется, нам необходимо отличать, какие из изъянов постсоветской демократии связаны с давлением “додемократического” наследия, а какие относятся к имманентным ограничениям самой формально-представительной демократии.
Ее социальная слепота — бесчувственность к фактическому социальному неравенству и бесправию, относящемуся к внеполитической повседневности, сегодня особенно бросается в глаза, но в принципе является давно подмеченным недостатком. Убедительную критику этого социально бесчувственного формализма буржуазной демократии дал марксизм. Но сегодня эта социальная критика должна быть дополнена культурно-антропологической критикой. Дело в том, что посттрадиционная политическая система во главе с “новым правителем” макиавеллиевского типа означает переход от органической картины общества к механической . Посттрадиционные властители впервые в истории смотрят на свой народ отстраненно, в духе субъект-объектной системы отношений. Избиратели в этой оптике выступают не в качестве субстанции, свойства которой (традиции, интересы, идеалы) принимаются как должное или как факт, а в качестве сырья, которое еще предстоит обработать в ходе избирательной кампании. В стартовой позиции — в начале избирательной кампании — политические технологии имеют дело с тем, что они считают “полуфабрикатом” (или даже вовсе бесформенным “сырьем”), а на выходе они ожидают получение продукта с заранее заданными свойствами — избирателя с нужными установками. Когда Б. Березовский говорил, что он берется провести в президенты абсолютно кого угодно , он выражал технологическое презрение к электоральному большинству, типичное для демократии. Мы много полезного для себя откроем в демократии, если научимся различать две стороны: демократию как ценностную систему, опирающуюся на понятие политического суверенитета народа, и демократию как технологическую систему, прямо отрицающую этот суверенитет в пользу технологического отношения к народу как к обрабатываемой массе . Причем ценностная сторона ныне все более уходит в тень, технологическая — захватывает политическую сцену. “Технологическая парадигма” меняет не только восприятие электората, но и восприятие политических акторов — соискателей и носителей власти. Технологический подход означает, что настоящий профессионал в политике — это тот, кто не имеет устойчивой идентичности — незыблемых взглядов, убеждений, принципов, а готов непрерывно менять идентичность, как свойства товара, которыми предстоит обольстить “покупателей”. Иными словами, вместо классической субстанциальной системы, на одной стороне которой выступает народ — суверен, на другой — политики с яркими и устойчивыми убеждениями, мы имеем релятивистскую систему , где избиратели проходят технологическую обработку в качестве податливого сырья, а политики столь же произвольно меняют номенклатуру своих “изделий”, выносимых на политический рынок.