Загадка “великих учений” в том, что они, в отличие от великих мировых религий, дают легитимацию не лучших, а худших человеческих чувств. Создается нешуточное впечатление, что энергетика прогресса, в отличие от энергетики религиозного нравственного усовершенствования, питается не лучшими, а худшими из человеческих эмоций. Марксизм легитимировал классовую зависть и ненависть; ленинизм в 1917-м — военное дезертирство, позволив трусам, капитулянтам и мародерам выступать в роли тех особо “классово сознательных”, которые раньше всех почувствовали, что пора превращать трудную и опасную войну с грозным внешним противником в более легкую и многообещающую “войну с эксплуататорами”.
Новое либеральное учение легитимирует повальную коррупцию, гражданскую безответственность, стяжательские инстинкты и даже прямое национальное предательство с помощью идеологии безграничного индивидуализма и “морали успеха”.
Мы должны в этом свете оценить великую русскую литературу XIX века как культурно-исторический и духовный феномен, альтернативный идеологическим “великим учениям”. Начиная с Гоголя все наши национальные гении уже вполне сознательно и целеустремленно борются с заразой “великих учений”, подрывающих духовное здоровье нашей слишком впечатлительной нации. Антагонизм между идеологическими “великими учениями” и русской национальной классикой — вот еще один фактор, объясняющий идеологически зараженную ненависть к русской культуре.
Пора заново поставить вопрос о русской свободе, ибо после либеральных истолкований этого вопроса смута и дезориентация охватила головы многих. Бесспорно, русская свобода связана с физическим пространством России и с ее литературным пространством. О соизмеримости этих двух пространств говорил в свое время Бердяев: о том, что русская литература проклинала русскую империю и одновременно жила ее масштабами, не могла без нее. Сначала несколько слов — о нашем физическом (географическом) пространстве. Здесь американцы могли бы нас понять: ведь тема отодвигаемого фронтира — расширяющихся границ как гарантий исполнения “американской мечты” — есть важнейшая тема американской культуры. Сегодня, когда американская свобода получила новое гегемонистское звучание, по-новому звучит и тема территории. Мы привыкли к американским заявлениям по поводу того, что они — самая свободная нация в мире. Но сегодня, в однополярном мире, эта претензия звучит иначе: американцы имеют право быть единственной свободной нацией в мире — остальные признаются в этом отношении еще несовершеннолетними и нуждающимися в американской опеке. И новая американская ревность к российской территории — это не только ревность новых колонизаторов, собравшихся прибрать к рукам дефицитные ресурсы планеты. Это еще и ревность к русской свободе, связанной с огромностью нашего “имперского” пространства. Объявление любого региона Земли зоной американских национальных интересов есть, несомненно, посягательство на суверенитет всех других народов и на их свободу. А поскольку русская свобода, во-первых, уже получила смысл исторической альтернативы американским трактовкам свободы и, во-вторых, каким-то интимным образом связана с огромностью российской территории, то на сознательном уровне американские гегемонисты ревнуют к богатству российской территории, на подсознательном — к соперничающей с ними российской свободе.
Однако, чтобы раскрыть глубинный смысл русской свободы, надо все же обратиться не к географическому пространству России, а к пространству русской литературы. Здесь мы имеем особую “империю духа”, в самом деле не знающую никаких границ. Русская литература, с тех пор как она оформилась в особую духовную систему, уполномочивает русского человека постоянно обсуждать, активно вмешиваться во все мировые вопросы. Здесь — настоящая тайна нынешней американской русофобии. Современная американская культура отличается большой этнографической терпимостью — это диктуется реалиями полиэтнического общества, в котором “плавильный котел” давно уже отключен. И по этим критериям “нового этнизма” нам вполне простили бы нашу специфику. Если бы русский народ заявлял о себе сугубо этническим образом, персонифицируясь русоволосым улыбчивым типом, опоясанным кушаком и с шапкой набекрень, все было бы “о’кей”. Но в качестве типа не этнического, а всемирно-исторического, по-своему ставящего все великие мировые вопросы, он для современной Америки совершенно неприемлем — посягает на западную монополию истолкования судьбоносных вопросов вообще, и американскую — в особенности. Действительно, русская классическая литература создала особое глобальное пространство, где на примере русских вопросов обсуждаются вопросы вселенские. Причем обсуждаются с нигде не виданной степенью свободы .
Надо задуматься над специфической ролью “великих учений”, рожденных на Западе, но призванных управлять умами во всей ойкумене. Это особое дистанционное управление, не связанное с обычной административно-политической властью, военным и экономическим влиянием. Солдаты этого всемирного идеологического фронта Запада, верой и правдой ему служащие, — это пресловутые “западники”, с ученическим старанием зубрящие “авторитетные тексты” и любую свою мысль обосновывающие посредством этих текстов.
Конечно, такие западники, демонстрирующие мазохистскую готовность к крайнему национальному самоуничижению, водились в России и в период расцвета великой русской литературы. Но тогда они никак не могли задавать тон. Наши величайшие литературные гении, начиная с Пушкина, обладали высочайшей духовной свободой и обсуждали мировые и национальные вопросы без всякой оглядки на западных “мэтров” и так называемое мировое общественное мнение. Гоголь заявил о себе антизападникам в тот самый момент, когда западничество как специфический тип идеологической власти уже стало складываться.
Гоголь стал первой жертвой этой власти, ощутив на себе ее хватку, по цепкости и жесткости намного превышающей хватку цензоров и полицейских по должности. Следующий, еще более впечатляющий вызов новой идеологической власти бросил Ф. М. Достоевский. В тот самый исторический момент, когда признаком “современности” и специфической интеллигентской благонамеренности была вера в социализм и его освобождающую вселенскую миссию, Достоевский пишет “Бесы”. Всемирно-исторический прогноз, данный в этом романе, был альтернативен прогнозам, данным величайшими социалистическими пророками Европы — Марксом, Прудоном и другими властителями дум. Теперь-то все знают, что наш национальный мыслитель несравненно точнее и глубже обрисовал будущее, заданное социалистической идеей, чем вся западная мысль, вооруженная наработками немецкой классической философии, английской политической экономии, французской историографии. Как удалось этому болезненно впечатлительному, мнительному, лишенному необходимого досуга для неторопливой исторической рефлексии человеку не спасовать перед величайшими авторитетами века, устоять перед давлением “передового общественного мнения”, перед напором нравственно и социально оправданной политической нетерпеливости — вот тайна, секрет которой — абсолютная, ни с чем не сравнимая духовная свобода великой русской литературы. В идейном плане Достоевского причисляют к “почвенникам”. Это все равно что астронавта причислить к кучерам. “Русские мальчики”, обсуждающие в захолустном Скотопригоньевске мировые вопросы на уровне, на каком их ставили Кант, Гегель, Маркс и при этом — с недогматической, надпартийной непринужденностью, возможной только в нашем специфическом пространстве-времени, — “почвенниками” названы быть не могут. Может быть, здесь, у Достоевского, впервые с настоящей пророческой силой заявила о себе восточно-христианская мировая идея, способная родить альтернативу западной мировой идее. Алеша Карамазов, посланный старцем Зосимой из монастыря в мир, призван придать новое измерение этому миру, актуализировать в нем те смыслы, связанные с высшей правдой-справедливостью, забвение которых ведет к тотальной стратегической нестабильности и, может быть, к апокалиптической перспективе. Завет старца Зосимы, судя по всему, до сих пор не выполнен, и некрикливый инок Алексей в миру еще не явился со своей не бросающейся в глаза миссией. Если ему все же суждено появиться в нынешний поздний час мировой истерии, то путь его проляжет там, где очертила его русская духовная традиция. И здесь именно кроются тайны великой ревности и нетерпимости к нам со стороны всех сильных мира сего. Даже национализм державно-милитаристского толка нам легче простили бы. Но после Лермонтова, Достоевского, Толстого по-настоящему полнокровный, достоверный для себя самого национализм у нас уже невозможен.