Выбрать главу

Социально-историческая подоплека отношения буржуазного либерализма к государству отмечена двусмысленностью, связанной с промежуточным статусом третьего сословия. Буржуазный “антиэтатизм” носил демократический характер в той мере, в какой содержал критику феодальных привилегий и протекционизма, мешающего установлению справедливых, то есть равных отношений социальной соревновательности. Но по отношению к стоящему ниже него четвертому сословию бесправных наемников буржуазный “антиэтатизм” носил антидемократический характер, ибо тормозил формирование цивилизованных отношений между рабочими и работодателями, склонными игнорировать человеческое достоинство и элементарные жизненные права материально зависимых людей.

В свете этого приходится признать, что наши приватизаторы дважды повинны перед демократией: государственную собственность они заполучили не “спонтанно”, а опираясь на властно-номенклатурные привилегии, — здесь этатизм им не претил; но после того как они ее заполучили, они тотчас же стали тяготиться нацио­нально-государственным, социальным и моральным контролем общества за их делами, то есть стали неистовыми “антиэтатистами”. В их презрении к простому народу сочетается псевдоэлитарный снобизм старых пользователей спецраспре­дели­телями с социал-дарвинистской асоциальностью “новорусского” типа.

Здесь — настоящий секрет их зоологического антикоммунизма. Идеологически коммунизм давно мешал коммунистической номенклатуре: мешал конвертировать власть в собственность, причем наследственную, гарантированную от посягательств государства. Поэтому все принятые в последнее время законы о собственности несут следы классово-номенклатурной полемики с государственным контролем, “плебейско-пролетарским” по своему происхождению. Причем крушение советского коммунизма избавило от государственного социального контроля не только номенклатурных и криминальных нуворишей приватизации. Оно послужило толчком к новому вселенскому освобождению буржуазного класса от ограничений, накладываемых социальным государством. Поражение коммунизма стало поражением социального начала в пользу социал-дарвинистского. Это означает, что всемирная схватка двух систем, олицетворяемых сверхдержавами, велась в присутствии наблюдателя, решившего немедленно воспользоваться новыми реалиями, возникшими после победы США в холодной войне. Этим стратегическим наблюдением являлся класс буржуазных “делателей денег”, весьма тяготящихся и социальной нагрузкой, и “пуризмом” государства, преследующим наиболее неразборчивых любителей быстрого обогащения. Когда рухнула система социализма, из этого факта заинтересованные наблюдатели постарались извлечь максимальные дивиденды. Они состояли во всемирной дискредитации государственного социального контроля как такового. А поскольку в таким контроле объективно был наиболее заинтересован простой народ, то он и стал, вместе с государством, объектом ожесточенной либеральной критики, весьма напоминающей внутренний расизм . Это — расизм, вооруженный критериями уже не физической, а социальной антропологии и преследующий “социально неполноценных”. Сверхчеловеки “свободного” (от социальных ограничений) рыночного общества выступают как антиэтатисты, тяготящиеся государством; им противостоят социально незащищенные “недочеловеки”, адресующиеся к государству в поисках защиты и социальных гарантий. Таким образом, в старое классовое деление буржуазного общества на собственников и несобственников, на патронат и наемных рабочих современная либеральная идеология привнесла элементы откровенного социального расизма. Эксплуа­таторы стали суперменами, эксплуатируемые — неполноценным “человеческим материалом”. Жесткий язык, но он соответствует новому стилю эпохи, являющейся эпохой стратегической нестабильности.

Обратимся теперь к следующему вопросу: почему здесь, как и во многих других моментах нынешней стратегической нестабильности, объектом агрессии выступает в первую очередь русский народ. Здесь мы видим столь характерное для новейшей эпохи превращение идеологических и социально-политических категорий в расово-антропологические. Как возникла новая логическая цепочка либеральной пропаганды: от антикоммунизма — к критике государственного начала вообще, а от нее — к “антропологической” критике русского народа, к расистской русофобии?

Русский народ, в самом деле, является одним из самых государственнических, или “этатистских”, в мире. Причем данная черта является не просто одной из его эмпирических характеристик, отражающих ситуацию де-факто, но принадлежит к его сакральной антропологии как народа-богоносца, затрагивает ядро его ценностной системы. Там, где нынешние либеральные обвинители видят проявление лени и жажды опеки, на самом деле выступает мужественная жертвенность и мессианское чувство призвания. Философия государственности не только выстрадана русским народом в ходе тяжелейшего исторического опыта, но и вписывается в его великую письменную традицию — православие. Ненависть к греху и любовь к ближнему как религиозные принципы реинтерпретированы народным сознанием как принципы государственнические, как доминанта политической культуры . Источник греха есть самоволие и потакание собст­венным слабостям. В народном восприятии эти черты политически персони­фицированы как сибаритские — “неслужилые”, связанные с отпадением от единой целостности соборного, общинного и державного типа.

В свою очередь любовь к ближнему тестируется в экстремальной повсе­днев­ности осадного государства как готовность “постоять за други своя” против “степняков” — тысячелетний опыт непрерывных набегов, “татар” — почти полутысячелетний опыт, “немцев” и т. п. Представьте, как в этих исторических и геополитических условиях мог бы выглядеть либеральный стандарт поведения, связанный с “дистанцированием от государства” и пренебрежением обязан­ностями социальной взаимопомощи и взаимозащиты? Это не означает, что русские, по странной причудливости своего характера, “любят трудности” и чураются индивидуального благополучия как такового.

В творческой биографии одного из величайших наших гениев, соединившего в своем сознании культурные архетипы малорусского юга и великорусского севера, прослеживается драма столкновения “индивидуализма” и “коллективизма”. Гоголь, автор “малоросских повестей”, описывает южнославянское детство русского народа. Привольная природа, щадящий климат, казацкие вольности — все это реминисценции киевского периода нашей истории.

Прекрасным вспоминается этот период, как прекрасным кажется детство в наших ностальгических воспоминаниях, но детство это кончилось трагической травмой татарского погрома. Мы ничего не поймем в характере нашего народа, не постигнем логику его исторического развития, если истолкуем эту трагическую прерывность нашей истории в смысле алогичных внешних вмешательств или станем, как это делают сегодняшние украинские националисты, различать не два периода единой истории, а две истории двух разных или ставших разными народов — киевского и московского.