В повести Зазубрина “Щепка” приговоренный к расстрелу, стоя у стенки, мечтает превратиться в муху, в жучка, уползти и забиться в щелку. Я испытал это чувство. Но не уползешь! Твое тело — большая мишень… Так хочется еще раз увидеть жену и детей. А может быть, это лишь предлог, чтобы зацепиться за жизнь? Странно: когда смерть близка, упираешься руками и ногами, чтобы не идти ей навстречу, а когда она удаляется от тебя, теряешь интерес к жизни. Слишком тошно, противно становится от того, что делается вокруг.
Бог сохранил меня на земле — зачем? Для чего-то еще я нужен или просто из милости? Когда выстрелы немного утихают, слышу, как стоящий рядом со мной депутат дает обет: если останется жив, стать священником. А мне какой дать обет? Я не могу быть священником по каноническим причинам. Спрашиваю отца Алексея. Он говорит: “Обещай, что будешь работать только в церкви”. Обещаю…
Приходит отец Никон. Он потерялся, когда мы переходили на новое место, а вот теперь нашел нас. Рассказывает, что пытался говорить с атакующими, наверное, по радио; просил разрешения выпустить из здания женщин и безоружных, но в ответ его обозвали коммунистическим попом Гапоном и покрыли матом. Обращение отца Никона впоследствии передавали по телевидению, но ответ, естественно, опустили.
Депутатам и работникам аппарата велено собраться в зале Совета национальностей: он без окон. Мы решили остаться в той комнате, где молились. К отцу Алексею постоянно приходят причащаться или креститься, а иногда зовут в соседнюю комнату причащать раненых. Причащаются и крестятся депутаты, работники аппарата, охранники, военные, штатские, казаки. Он до конца выполняет свой пастырский долг…
Только на сцене или в романах воюют и умирают красиво. На самом деле смерть отталкивает: и своя, воображаемая, и чужая, реальная. Рядом с нами от потери крови умер человек, пуля задела ему артерию. Он долго стонал, и через открытые двери и коридор до нас явственно доходили его стоны, усиливавшие общий страх. Но за несколько минут до смерти он успокоился, даже сказал, что ему стало хорошо. Я помогал оттаскивать его труп от медпункта. Труп — это уже не человек. Рот открыт, лицо побелело и заост-рилось. Оболочка человека. Накрыли его сначала курткой, потом нашли белую простыню… Где его родные, узнают ли о нем?
Мелькнет мысль: почему бы сразу не сдаться, чтобы не было трудно? Ведь сопротивление с самого начала было бесполезно. Но разве нам предлагали сдаваться? Огонь открыли вскоре после семи часов утра, а переговоры о сдаче начались где-то около полудня. Тогда стрельба прекра-тилась, но очень ненадолго — минут на сорок.
После передышки канонада возобновляется. Неожиданно наступает полное равнодушие: пусть стреляют. Хочется спать. Умереть во сне. Вдруг опять тишина. Кто-то говорит: “Надо перекусить”, и всем сразу захотелось есть. Достаем еду, неизвестно как здесь оказавшуюся, — буженину, колбасу, печенье, белый хлеб — как вкусно! Наливаем горячий чай из принесенных нами раньше термосов. Даже Владимир Георгиевич, до сих пор ни на шаг не отходивший от раненых, позволяет себе на несколько минут расслабиться. Но и тут он пытается услужить другим: нарезает хлеб, масло. Отец Алексей ходил в зал Совета национальностей на разведку и принес вот какие новости: с группой “Альфа”, не желающей участвовать в кровопролитии, ведутся переговоры о том, чтобы вывести из здания женщин и безоружных людей; их доведут или довезут на автобусах до ближайшей станции метро, а дальше безопасность не гарантируют. Сидим и ждем. Даже молиться уже нет сил; ноги отяжелели, не хочется подниматься с кресла.