Медпункт и отец Алексей со святыми дарами перебазировались в глубь здания — там безопаснее. Покидаем наши кабинеты. Может быть, в последний раз видим эти привычные стены, столы, стулья… Вскоре приносят первых раненых. Помогаю передвигать столы, готовить место для перевязки. Батюшка со своею “малой церковью”, то есть с чашей, крестом, Евангелием, иконами и свечами, разместился в соседней с медпунктом комнате.
Стрельба усиливается и учащается, похоже на дождь или град по железной крыше, на удары множества молотков, забивающих мелкие гвозди. И еще — что особенно жутко — на аплодисменты. Кто-то огромный, немой и безликий — не человек, а дьявол — без умолку аплодирует смерти… Аплодисменты в театре военных действий. Или в анатомическом театре — в здании полно трупов. Тяжело забарабанил крупнокалиберный пулемет. Еще и еще. Страшно ухнула пушка — стены трясутся. После выстрелов — звон бьющегося стекла. Окна зашторены, но в щелочку видно, что даже во дворе асфальт усыпан стеклянной крошкой. Одиноко стоят брошенные легковые машины. А радиостанция все работает, трещит мотор. Во дворе ни души: вся территория простреливается с верхних этажей мэрии и с крыш соседних зданий. Но вдруг вижу, как из какого-то внутреннего подъезда выходят двое солдат с ведром и спокойно, как будто стрельба их не касается, заправляют мотор радиостанции бензином. Потом не спеша уходят. И опять никого. Как томительно долго тянется стрельба! То затихает, как бы обещая совсем умолкнуть, то нарастает с новой силой. Отец Алексей, двое депутатов и я стоим на коленях и молимся. Батюшка читает акафисты один за другим. Помню, два раза повторялся акафист святителю Николаю. Перед нашими глазами лики Христа и Богоматери на иконах, озаренные трепещущими огоньками свечей. Что сказать в молитве? Чтобы Бог сохранил мне жизнь? Или чтобы убили сразу? Толпятся, лезут друг на друга неясные мысли, неуверенные просьбы… Бегу к Богу… Жизнь между страхом и надеждой… Кто на море не бывал, тот Богу не моливался (пословица). “Кто тебя научил молиться?” — “Бесы!” (из патерика). А меня научил штурм.
В повести Зазубрина “Щепка” приговоренный к расстрелу, стоя у стенки, мечтает превратиться в муху, в жучка, уползти и забиться в щелку. Я испытал это чувство. Но не уползешь! Твое тело — большая мишень… Так хочется еще раз увидеть жену и детей. А может быть, это лишь предлог, чтобы зацепиться за жизнь? Странно: когда смерть близка, упираешься руками и ногами, чтобы не идти ей навстречу, а когда она удаляется от тебя, теряешь интерес к жизни. Слишком тошно, противно становится от того, что делается вокруг.
Бог сохранил меня на земле — зачем? Для чего-то еще я нужен или просто из милости? Когда выстрелы немного утихают, слышу, как стоящий рядом со мной депутат дает обет: если останется жив, стать священником. А мне какой дать обет? Я не могу быть священником по каноническим причинам. Спрашиваю отца Алексея. Он говорит: “Обещай, что будешь работать только в церкви”. Обещаю…
Приходит отец Никон. Он потерялся, когда мы переходили на новое место, а вот теперь нашел нас. Рассказывает, что пытался говорить с атакующими, наверное, по радио; просил разрешения выпустить из здания женщин и безоружных, но в ответ его обозвали коммунистическим попом Гапоном и покрыли матом. Обращение отца Никона впоследствии передавали по телевидению, но ответ, естественно, опустили.
Депутатам и работникам аппарата велено собраться в зале Совета национальностей: он без окон. Мы решили остаться в той комнате, где молились. К отцу Алексею постоянно приходят причащаться или креститься, а иногда зовут в соседнюю комнату причащать раненых. Причащаются и крестятся депутаты, работники аппарата, охранники, военные, штатские, казаки. Он до конца выполняет свой пастырский долг…
Только на сцене или в романах воюют и умирают красиво. На самом деле смерть отталкивает: и своя, воображаемая, и чужая, реальная. Рядом с нами от потери крови умер человек, пуля задела ему артерию. Он долго стонал, и через открытые двери и коридор до нас явственно доходили его стоны, усиливавшие общий страх. Но за несколько минут до смерти он успокоился, даже сказал, что ему стало хорошо. Я помогал оттаскивать его труп от медпункта. Труп — это уже не человек. Рот открыт, лицо побелело и заост-рилось. Оболочка человека. Накрыли его сначала курткой, потом нашли белую простыню… Где его родные, узнают ли о нем?
Мелькнет мысль: почему бы сразу не сдаться, чтобы не было трудно? Ведь сопротивление с самого начала было бесполезно. Но разве нам предлагали сдаваться? Огонь открыли вскоре после семи часов утра, а переговоры о сдаче начались где-то около полудня. Тогда стрельба прекра-тилась, но очень ненадолго — минут на сорок.
После передышки канонада возобновляется. Неожиданно наступает полное равнодушие: пусть стреляют. Хочется спать. Умереть во сне. Вдруг опять тишина. Кто-то говорит: “Надо перекусить”, и всем сразу захотелось есть. Достаем еду, неизвестно как здесь оказавшуюся, — буженину, колбасу, печенье, белый хлеб — как вкусно! Наливаем горячий чай из принесенных нами раньше термосов. Даже Владимир Георгиевич, до сих пор ни на шаг не отходивший от раненых, позволяет себе на несколько минут расслабиться. Но и тут он пытается услужить другим: нарезает хлеб, масло. Отец Алексей ходил в зал Совета национальностей на разведку и принес вот какие новости: с группой “Альфа”, не желающей участвовать в кровопролитии, ведутся переговоры о том, чтобы вывести из здания женщин и безоружных людей; их доведут или довезут на автобусах до ближайшей станции метро, а дальше безопасность не гарантируют. Сидим и ждем. Даже молиться уже нет сил; ноги отяжелели, не хочется подниматься с кресла.
В нашу комнату заглядывает высокий молодой человек с бегающими глазами и возбужденно говорит: “Первый этаж уже взяли. Там какой-то народ ходит. Никто не стреляет — можно выходить”. И проходит дальше. Не верится, что все так легко и просто закончится. Уж не провокатор ли это? Хотят выманить нас наружу? Преодолевая страх, возвращаюсь в свой кабинет взять какие-то вещи. В коридорах никого, дырки от пуль в окнах, выходящих на улицу. Битое стекло хрустит под ногами. В туалете кто-то сжигает документы. По пути захожу в кабинет отца Алексея, где я причащался. Окно цело, но в его углу у самой рамы дырка от пули. На улице, прямо против окна, стоит БТР. Но не стреляет. Затишье.
Возвращаюсь к своим. Появляются санитары “скорой помощи” и уносят раненых. Один с легким ранением ноги упорно отказывается уходить: “Я останусь здесь до конца, у меня автомат есть!” Но, кажется, его все-таки уговорили уехать.
Один из наших врачей тоже уезжает со “скорой помощью”. Владимир Георгиевич остается: он собирается идти по этажам искать раненых, которым еще не оказана помощь. “Ну, долгие проводы — лишние слезы”, — говорит он. Коллеги обнимаются. Хочу заставить себя остаться с Владимиром Георгиевичем, но не хватает мужества. Впереди долгая ночь. В темных коридорах, вероятнее всего, будут добивать тех, кто остался. Я медлю, скрываюсь в медпункте, надеясь, что, когда наши будут уходить, я останусь незамеченным и потом буду помогать доктору. Некоторое время пережидаю, но затем не выдерживаю и выхожу в коридор. Наши (отец Алексей, отец Никон и депутаты) еще на месте. Вдруг окрик: “Стоять! Руки на затылок!”. Оборачиваюсь и впервые близко вижу врагов: они в пятнистой форме (камуфляж), в шлемах с забралом из оргстекла и с какими-то странными ружьями в руках. Выстраивают нас в коридоре и проверяют комнаты. Один из них говорит: “Батюшку не трогать”, и тут я соображаю, что это не враги, а группа “Альфа”, взявшаяся нас вывести. Батюшка сообщает, что всех будет около ста шестидесяти человек: русские и иностранные журналисты, обслуга и несколько депутатов. Нас ведут по коридору. Встречаюсь с Владимиром Георгиевичем, который идет нам навстречу. Значит, остается. А я?.. Не решаюсь смотреть ему в глаза, а только пожимаю ему руку и тихо говорю: “До свидания!”. За короткое время я успел полюбить этого человека, который сейчас уходит все дальше, уходит на подвиг, уходит, может быть, в вечность…