Он был далек от “Бури и Натиска” в русской поэзии прошлого столетия, так склонного к суете и обольщению “новым”. За спиной был XIX век, его век, “где гении открывали жизнь и даже творили бытие ”. Где сам он жил, думал, учил гимназистов, переводил Еврипида, что-то мучительно решал над “чадными страницами” Достоевского. Да и великая русская литература была “его” литературой. Делом теплым, домашним. А как он писал о ней! О Гоголе и Достоевском, Тургеневе и Лермонтове, Гончарове и Аполлоне Майкове, Писемском и Льве Толстом... Он создал великую критическую прозу, которая так и просится быть выученной наизусть, удивляет даже при сотом чтении глубочайшей причудливостью своих “отражений”, доносящих “что-то безмерное, что-то безоглядно наше”. На новый век, где “таланты стали делать литературу ”, он взирал с недоверчивой терпимостью, хотя и стал могучим поэтом именно этого века. Сам Анненский, применительно к новому качеству русской лирики XX века, отметил такое обстоятельство: “стихи и проза вступают в таинственный союз”. Этот “таинственный союз” и был им воплощен с редкой последовательностью и художественной волей, дерзко и одновременно с удивительно старомодным тактом: “...строгая честность, умная ясность, безнадежная грусть. Это наш Чехов в стихах”. Таково давнее мнение русского философа Георгия Федотова.
В начале 1906 года в Санкт-Петербурге вышел первый литературно-критический сборник Анненского “Книга отражений”. В 1909-м — “Вторая книга отражений”. До появления этих изданий Анненский публиковал статьи преимущественно научного и педагогически-методического характера. Сборники вызвали большей частью недоуменные оценки. Непонимание и удивление порождало в них всё: выбор тем и подход к ним, развитие мысли и “странный” стиль. Если обобщить высказывания и мнения, то сложится примерно такое: “По-русски о литературе так еще не писали. Но зачем это? И хорошо ли так писать?”. В предисловии к “Книге отражений” автор заметил: “Я же писал здесь только о том, что мной владело , за чем я следовал , чему я отдавался , что я хотел сберечь в себе, сделав собою”. В одном из писем той поры Анненский признался, что более точным названием книги вместо “Отражений” было бы — “Влюбленности”.
“Книга отражений” состоит из 10 очерков. Они распределены по пяти разделам. Отдельно представлена лишь статья “Бальмонт-лирик”. Самый пространный раздел называется “Три социальных драмы”. В него входят очерки “Горькая судьбина”, “Власть тьмы”, “Драма на дне” (хочу обратить внимание читателей на особенности в названии последнего очерка). К этому разделу примыкает другой — “Драма настроения”, куда входит лишь один очерк “Три сестры”. Итак, Анненский в некоем единстве рассматривает драматические создания Писемского, Льва Толстого, Горького и Чехова. С подобным охватом поэт более нигде не обращался к русской драматургии.
Статья “Драма на дне” и вызвала “сильное удивление” Горького. Мы вправе задаться вопросом: почему? Для ответа необходимо небольшое отступление.
Анненский начинает свою статью так: “Я не видел пьесы Горького. Вероятно, ее играли превосходно. Я готов поверить, что реалистичность, тонкость и нервность ее исполнения заполнят новую страницу в истории русской сцены, но для моей сегодняшней цели, может быть, лучше даже, что я могу пользоваться текстом Горького без театрального комментария, без навязанных и ярких, но деспотически ограничивающих концепцию поэта сценических иллюзий.
Я думаю, что в наши дни вообще коллизия между поэзией и сценой все чаще становится неизбежной. На сцене вместе с развитием реалистичности растет и объективность изображения Жизнь кажется мистической и декорация живой”. Какие важные и многосмысленные замечания!
Здесь неуместно вдаваться во всяческие подробности, касающиеся пьесы “На дне”. Жизнь пьесы на протяжении длительного времени — сплошной литературный и театральный триумф. Для лево-социалистического сознания, особенно для идеологической мифологии в СССР, пьеса имела культово-воспитательное значение. Некоторые фразы из нее, такие как “Всё в человеке, всё для человека!” и подобные, стали “скрижалями” советского мировоззрения и поведения.
Горький писал пьесу в 1902 году. 18 декабря на сцене Московского художественного театра состоялась ее премьера. Отдельные издания появились в 1903 году в Мюнхене и Санкт-Петербурге. Полное название пьесы — “«На дне». Картины. Четыре акта”. Успех пьесы в России и Европе, общественно-политический резонанс были огромны. Некоторые театральные представления перерастали в манифестации. Интересно суждение автора о знаменитом монологе Сатина: “Речь Сатина о человеке-правде бледна. Однако — кроме Сатина — ее некому сказать, и лучше, ярче сказать — он не может”.
Вот и начинает просматриваться то, что так сильно и неожиданно задело Горького. В очерке “Драма на дне” Анненский с прихотливой пластичностью и музыкальностью, даже своевольно, в форме быстрого пересказа, подчинил себе пространство пьесы, обронив при этом множество чудных и глубоких мыслей. Удивительна содержательная плотность очерка. Чего стоит лишь одна такая фраза: “Так, драгоценный остаток мифического периода — герой , человек божественной природы, избранник, любимая жертва рока, заменяется теперь типической группой, классовой разновидностью.
Драматургия пьесы “На дне” имеет несколько характерных черт. В пьесе три главных элемента: 1) сила судьбы, 2) душа бывшего человека и 3) человек иного порядка, который своим появлением вызывает болезненное для бывших людей столкновение двух первых стихий и сильную реакцию со стороны судьбы”. Согласимся, мы совсем не избалованы суждениями такой сдержанной и благородной силы о прославленной пьесе!
Вершина свободной и властной мысли Анненского в последних строках статьи. Им предшествует выдержка из монолога Сатина: “Человек может верить и не верить... Это его дело! Человек свободен... он за всё платит сам: за веру, за неверие, за любовь, за ум. Человек за всё платит сам, и потому он свободен! Человек — вот правда! Что такое человек? Это не ты, не я, не они... Нет! Это ты, я, они, старик, Наполеон, Магомет в одном! Понимаешь? Это огромно. В этом все начала и концы. Всё в человеке, всё для человека! Существует только человек — всё же остальное дело его рук и мозга! Человек! Надо уважать человека! Не жалеть... не унижать его жалостью... уважать надо!..”.
Венчает эту славную риторику и весь очерк “еврипидовская” интонация Анненского: “Слушаю я Горького-Сатина и говорю себе: да, всё это, и в самом деле, великолепно звучит. Идея одного человека, вместившего в себя всех, человека-бога (не фетиша ли?) очень красива. Ох, гляди, Сатин-Горький, не страшно ли уж будет человеку-то, а главное, не безмерно ли скучно ему будет сознавать, что он — всё, и что всё для него и только для него?..”.
Статья завершена до августа 1905 года. Нынче его уже невозможно представить чисто календарно — этот 1905-й.
В очерке, особенно в его финале, Анненский коснулся ( и как!) того, что в дальнейшем определит кошмар и муку XX столетия. Во мгле будущего он разглядел то, что было призраком и станет явью. И, как часто водится на Руси, сделал это поэт, ибо только поэт видит мир сквозь “самое страшное и властное слово, то есть самое загадочное — может быть — именно слово будничное ” (слова Анненского). В связи с пьесой Горького поэт прозрел и воплотил великую интуицию XX века. Тому есть и подтверждение.
Павел Флоренский в 1926 году в тезисах к своему докладу о Блоке писал: “Современная Российская императивность марксизма принудительно наталкивает (в этом ее добро) на необходимость выбора монистической системы мировоззрения, внутри которой надлежит “расставить на свои места” накопленные ценности культуры.
Сейчас непосредственно ощутимо, что мир расколот религиозным принципом: антитезис марксизму — только христианство (то есть православие), религии человекобожия — религия богочеловечества”.