Но аналитик — мнемохирург не мог оторваться от этих спокойных и невероятно глубоких серых глаз, он не мог оторваться от созерцания этого самого обычного русского лица, каких встретишь сплошь и рядом тысячами: небольшой прямой нос, прямые ровные брови, без взлетов и выгибов, прямые полусжатые губы, сомкнутые, но не стиснутые, не змеящиеся, не стремящиеся облобызать, а обычные, простые, человеческие, волевой подбородок, явно не «агрессивный», не выпирающий утюгом вперед и потому не обязывающий хозяина пыжиться и строить из себя супермена, но и не покатый, характерный для мягкотелых женственных особ, а тот, который можно была бы назвать именно «золотой серединой», славянские скулы, не вздымающие щеки к глазам, а ровные, почти не приметные, высокий лоб, без залысин, уходящих к макушке, и морщин, ровный, чистый… чистый, если не считать белого шрама, идущего от переносицы над правой бровью к виску, шрама заметного, бросающегося в глаза, но не уродующего лица, а лишь придающего ему своеобразность и мужественность… Да лицо было самым обычным, простым, такие можно повстречать в любом уголке мира и не заметить, мимо пройти. Но аналитик совершенно ясно видел, что мимо человека с этим лицом он никогда бы не прошел, обязательно бы оглянулся, ибо при простоте и даже русской мягкости черт оно было наполнено чем-то настолько глубоким, внутренним, что приковывало к себе — в этом лице, особенно в этих чистых глазах жила память вовсе не тридцати шести лет, и даже не двухсот сорока с лишним, а память самого народа, сохранившего себя, пронесшего свое естество сквозь тысячелетия, через века мук, войн, боев, побед и поражений, песен и слез, через десятилетия беспощадного геноцида, направленного на полное уничтожение всех и всякого, народа выжившего, вздохнувшего полной грудью и сказавшего на весь мир: мы все братья! Но было в глазах и свое, личное, выстраданное, накопленное за непростую жизнь… Теперь ко всему этому прибавлялось и еще что-то, непонятное, невыразимое и оттого пугающее.
Аналитик вдруг понял, что свершилось то, чего не должно было свершиться, чего нельзя было допустить: крохотная капелька памяти, занявшая всего около часа экранного времени, вытекла из тайников подсознания, проникла в самое сознание, стала реальностью, живущей в мозгу этого очнувшегося человека… И аналитик понял еще одно, вернее, он догадался об этом — невидимая микроскопическая капелька или сожжет, или разъест это большое и сильное тело, высушит мозг или разорвет его изнутри мощнейшим зарядом. И он включил психоусилитель. Операция должна быть сделана, чтобы ни произошло, какие бы он ни испытывал сомнения, какие бы терзания ни мучили его душу. Он обязан пустить в ход спасательный психоскальпель, ради торжества самого Добра, ради того, чтобы вычеркнуть из этого человека, а значит, и из этого мира пускай и небольшую по мировым меркам, но все же существующую часть Зла.
Он резко усилил напряженность поля, подкатил свое кресло к угловой стойке, над которой сферой покачивался белый хирургический шлем с вмонтированным в него телепсихоскальпелем — незримым, проникающим сквозь любые материальные преграды, будь то кирпичная, бетонная или свинцовая стена, или же костная ткань черепа, кожа, мышцы, оболочка мозга… Протиснул седеющую голову в узкое отверстие шлема, сразу почувствовал себя увереннее, спокойнее, позабыл о страхах, тревогах, сомнениях. Подключил шлем к блоку нейроанализаторов, отрегулировал видимость, будто разом уменьшившись в миллионы раз, погрузился в глубины мозга пациента, не вставая при этом из собственного передвижного кресла. Он знал заранее направления, по которым ему надо следовать, чтоб не заблудиться в дебрях и переплетениях, он ориентировался в человеческом мозгу не хуже, чем ориентируется заправский охотник в родном, пусть и бескрайнем, дремучем лесу. И он шел, он спешил к тому самому участочку, который надо было убрать из этого здорового могучего леса, который своей гнилью и разложением мог погубить весь лес, мог превратить его в дряблое и булькающее болото, страшное своими трясинами, омутами… этого нельзя было допустить.