— Ты чего? — всполошилась Марья Григорьевна. — Врача, что ли, покликать?
Подождала, выпросталась из-под одеяла, и тут схватил он ее за бок железной рукой. Так крутнул, что в глазах потемнело: однако ж не пикнула. Голосом спросил ровным:
— О чем это ты?
Марья Григорьевна взяла Бориса за ручку и, целуя, заговорила быстрым холодным шепотом.
— Приезжала ко мне княгиня Марья, мать Митьки Пожарского. Была она в гостях у княгини Лыковой, а та своими ушами слышала от жены князя Скопина-Шуйского, как жена князя Шестунова у себя в людской застала прохожую странницу, и та говорила, будто царевича Дмитрия за час до смерти подменили. Потому-то царица Манька Нагая и вопила притворным воем, потому всех и поубивали, кто правду сказать мог.
— Где же он, царевич Дмитрий? — спросил Борис пересохшей глоткой. — Отчего не объявится? Не попросит своего? Мы бы ему, боясь Бога и любя корень Рюриковичей, с радостью вернули бы то, что не наше.
Теперь примолкла Марья Григорьевна.
— Так отчего же он не объявляется? Где его искать, чтоб взять за белые руки да отвести на высокий московский престол?
— Говорят, время не пришло, — тихо откликнулась Марья Григорьевна.
Борис вздохнул, повернулся на бок.
— Коли так, давай спать. А княгинюшкам своим подскажи: пусть их мужья говорунов слушают и мне сказывают. Мне всякое слово знать дорого. И худое, и доброе. Я за глупости не накажу, а вот за утайку пусть доброго к себе отношения не ждут.
Первым приехал с доносом на князей Лыкова и Голицына князь Дмитрий Пожарский. Князья крепко полоскали Борисово имя за царскую награду холопу Воинке.
Уж чего наговорил холоп Воинка на своего господина князя Шестунова, про то один Годунов знал. О верности государю и о кознях Шестунова объявлено было принародно с крыльца Челобитного приказа. Воинке государь пожаловал поместье и взял в свою службу, в дети боярские. (Боярские дети — это не дети бояр, это служилые люди, одно из дворянских сословий.)
Шестуновым, однако, от царя ни опалы, ни укора. Да уж лучше бы, кажется, тюрьма, чем еженощное ожидание царевых слуг. За столом ложка из рук валится, мысли в голову не идут. Родня и близкие люди от тебя шмыгают, как мыши от кота. Дом торчит на виду у всех хуже зачумленного.
Всколыхнулась Москва от той Воинковой славы, как брага. Та же бражная вонь пошла, та же пена безобразная изо всех щелей, из тьмы подполий полезла наружу. Кинулись холопы в Кремлевские приказы на господ своих с изветами. Стрельцы на стрелецких голов, дворяне на полковников, приказная строка на дьяков, попы на архиереев, бояре на бояр, жены боярские на жен боярских, девы на дев. Словно все только и ждали, когда в доносчики позовут.
В те дни, говорят, собаки на Москве заливались таким лаем, что голуби трепетали в небесах и падали замертво от усталости, но сесть на облаянную Москву не решались.
И наконец попалась в сеть достойная царской немилости рыба белуга — боярин Богдан Яковлевич Бельский. Бельский был из рода Малюты Скуратова, по Марье Григорьевне родственник Борису, старый друг его. Борис спас Вельского от смерти во время старой смуты, когда Бельский тянул на престол царевича Дмитрия, чтоб самовластвовать именем отрока. Вот они когда загуляли по Москве, слушки и слухи будто бы Бельский отравил царя Ивана Грозного и желает смерти царя Федора Ивановича.
Двух умных для России всегда было много. Борис, достигнув шапки Мономаха, не желал иметь подле себя хваткого, многожаждущего вельможу. Нашел Богдану дело — поставить в степях, на берегу Донца, для укрощения донского казачества город Борисов.
Летописцы называют Богдана умным, только что они принимали за ум?
Безмерно хвастливый и гордый, от зависти теряющий нить времени, не умеющий понять истинного своего места, боярин Богдан принялся угощать своих стрельцов и строителей крепости такими щедрыми пирами, какие царю Борису и не снились.
Про те пиры Годунову донесли, как и про то, что крепость построена так скоро и так надежно — другой такой во всем царстве не сыщешь.
Деловитость Бельского уколола Годунова больней, нежели извет, что Бельский, кичась, говаривает: «Борис царь в Москве, а я царь в Борисове».
Бывший друг и впрямь о себе возомнил сверх меры, ежели на исповеди, перепугав попа насмерть, признался: «Говорили про меня, что отравил царя Иоанна и царя Федора. То была правда! Грешен! Давал отраву царю-извергу и царю-дурачку. Да только не сам до того додумался. По наущению Борьки Годунова!»
Про ту исповедь, не смея носить в себе столь сокровенное, поп донес патриарху Иову, Иов царю.