— Нынче раздачу не уменьшать, а завтра прекратить вовсе, — сказал Годунов и поглядел на князя Трубецкого. — Никита Романович! Тебя прошу: прикажи приставам собирать померших. Пусть заворачивают в саван, обувают в красные коты и хоронят в скудельницах. Все за мой государев счет… Уж тут-то, чаю, своровать будет нечего…
Ночью к Борису пришел тот же стольник, что был утром, Мезецкий.
— Великий государь! Три луны на небе!
И Борис шел, смотрел, как с обеих сторон верной, налитой светом луны стоят две неверные, смутные. И однако же их было три.
В Курске уродились хлеба невиданные. Везли зерно и муку с окраин государства, купленное за рубежом. Все ометы старые были обмолочены. Наконец-то наказаны были те, кто, скупая хлеб, собирался распухнуть от золота. Стоимость четверти упала до десяти копеек, неимущим же хлеб давали даром.
И все же гора добрых дел не в силах перебороть черного алмаза, сокрытого в недрах горы. А может быть, и единой песчинки черной.
Шел 1604-й год.
Февральская поземка принесла в Москву удивительную, совсем непонятную весть. Донские казаки побили Семена Годунова, шедшего в Астрахань. Сдавшихся в плен стрельцов казаки отпустили с наказом:
— Борис, похититель трона! Жди нас вскоре в Москве с царевичем Дмитрием!
— Я хана жду, — сказал строго Борис. — Казакам бы о спасении русских людей думать, а не об их побитии. То говорили вам, наверное, воры из шайки злодея Хлопка?
— Кто его знает! — мялись стрельцы. — Не побили нас до смерти. Мы и рады.
Борис отпустил стрельцов с миром, а вот наградить или пожаловать за раны, за беды забыл.
Инокиню Марфу Нагую в Москву мчали так, словно позади санок след в полынью уходил. Дорога неблизкая. За Белоозером Выксинская пустынь, где горевала горе свое бывшая царица.
Из санок, схватя инокиню под руки, бегом потащили Борисовы слуги на самый Верх, к самым-самым.
Стояла ночь, и топот солдатских ног был грубей лошадиного топа.
Марфу поставили к стене, между двумя паникадилами с возженными большими свечами. Голова кружилась от дороги, кровь стучала после бега по лестницам, но она, не ведая, зачем ее везут, по какой-такой спешности, чувствовала в себе радость. Быть перемене. Хоть смертной, да перемене!
Ее разглядывали молча, а кто, за светом было не видно, но она подняла голову, чтоб видели — не сломлена, ни с чем и ни в чем не согласна.
— Назови имя свое, — сказали ей наконец.
— Царица Мария.
— Марфа ты! Марфа-черница! — с позвизгом закричала на нее Мария Григорьевна.
Нагая, подняв руку, заслонила глаза от света, чтоб увидеть змею Малютину. И змея Бориса тоже. Вон кто до нее, черницы, нужду имеет?!
— Скажи, — голос у Бориса был озабочен, глух, — скажи, ты, прощаясь с убиенным царевичем Дмитрием, целовала его?
Марфа сглотнула ком, она словно пролетела сквозь пол на адскую сковородку, и каждая жилочка в теле пылала ненавистью и жаждой хоть чем-то, хоть как-то отомстить!
— С дороги устала, — участливо сказал Борис. — Ты прости, что сразу с дороги к нам. Утром мне будет недосуг. Посольство отправляю. Сама знаешь, царские дела все спешные.
Он замолчал, но и Марфа молчала.
— Тебе в Новодевичьем келия приготовлена… Новодевичий ныне монастырь из лучших усердием старицы Александры… Целовала ли Дмитрия на одре его?
— Целовала, а кого, не ведаю, — быстро сказала Марфа, понимая, что ее приглашали сюда ради некой тайны, страшной Борису и его змеиному выводку.
— Как ты не ведаешь? — осторожно спросил Борис.
— В памяти я тогда не была. Туман стоял в глазах.
— На сына своего… мертвенького… не поглядела, что ли? — рвущимся шепотом, выдвигаясь из тьмы, спросила Мария Григорьевна.
— Не помню.
— Тебе, может, пить хочется? — спохватился Борис. Сам же и поднес чашу.
Марфа отстранилась.
— Пей!
— Отравы боюсь.
— Змея! — шикнула царица Мария. Борис отпил из чаши.
— Пей! Ты скажи, что спрашиваю, да и поезжай с Богом на новое житье.
Марфа пригубила напиток, то был вишневый мед. Любимый ее.
«Неужто помнит?» — подумала о Борисе. — «Он все помнит».
— Что же мне сказать?
— О сыне.
Она поняла: они хотят услышать о смерти. Они жаждут услышать о смерти.
— Не ведаю, — покачала головой, сияя и сверкая радостными, полными слез глазами. — Не ведаю! Жив ли, нет…
— Но ведь он себя сам, когда в тычку играл. Сам же!..