И все-таки озеро не могло отбиться само до конца от нашественных следов. Мы проплывали мимо забитых топляками, корьем и мусором устий нерестовых речек. Отмечали выжженные пятна тайги на крутобоких берегах. Подходили к рефрижератору «Михаил Калинин», который вез в Хужирский рыбозавод из Култука селедку с Тихого океана — на омуля-то запрет, и тоже не от хорошей жизни. Мы наблюдали тягучие дымы из высоких труб целлюлозного комбината, далеко ощущая смрадный запах отстоев. А кругом по берегам белели ободранные прибоем бревна — остатки разбитых плотов. И, глядя на эти обломки мощных плавучих сигар, мы начали понимать, как наш подзащитный умеет гневаться. Ему ничего не стоит расколотить плот в десять тысяч кубических метров древесины: А уж про нашу дору и говорить нечего... Ее потрепало под Бугульдейкой, стукнуло о скалу в бухте Ая, а потом у Ольхонских Ворот мы наскочили на топляк. От малейшей волны наша посудина начинала скрипеть всеми суставами и грузнеть на глазах.
«Не хватает нам только сармы, — бурчал Петухов, озирая верхушки голобоких гольцов. — Тут и конец будет нашему плаванию».
В Малом море, сразу после Ольхонских Ворот, мы не на шутку стали ждать эту самую знаменитую сарму. Хотя был полный штиль, над гольцами выстраивались подозрительные облака. И наша тройка расценила тихую погоду как затишье перед бурей.
О сарме, свирепом ветре, именуемом в других местах побережья «горной», мы были немало наслышаны и даже видели, как налетел он внезапно с материка в устье Большой Голоустной, подхватил дюралевую лодку «Прогресс» и швырнул ее в море метров на пятьдесят. Тогда наша дора была пришвартована в надежном месте. А теперь мы шли посреди Малого моря под прицелом знаменитой пади, название которой перенял ветер, дующий из ее жерла.
— Все-таки, родимая, собирается! — сказал Петухов, и его руки проворней забегали по рожкам штурвала. — Не хочет рассасываться...
В той стороне, куда косили глаза штурмана, над гольцами собирались особенно пышные облака. Дизель гремел, вода клокотала и булькала за кормой, хлопал флажок на мачте, но эти звуки глохли, как в вате, в синем безмолвии Байкала. Мы затаились на своем баркасе, ожидая перемен. А до надежных укрытий Хужира надо было еще плыть и плыть на нашей тихоходке.
Впереди показался катер, чуть больше нашего суденышка. И сразу же наши лица размякли: опять повезло — не один на море, опасность вроде как меньше, и вообще, рыбаки навстречу — хорошая примета.
— Степаныч, да это же сам Степаныч! — закричал Петухов. — Право руля! Не упустить такую удачу. Степаныч все про погоду скажет. Просто не отпустит...
Теперь и мы увидели Иннокентия Степановича Савостина, потомственного листвянского рыбака, с которым познакомились еще до отплытия. Он дал нам много дельных советов по лоции Байкала, но проводить в путь не смог — сам ушел в плавание с лимнологами. Но байкальские дороги свели-таки нас, и мы радовались сейчас встрече, как робинзоны кораблю. Мы знали, что со Степанычем не пропадем, поправим свои судовые дела и сойдемся с местными рыбаками.
Степаныч тоже заметил нас и заспешил на нос катерка, попыхивая папироской. Ничего в нем не было с виду особенного — худ, сутуловат, рыж, словно рыжик, веснушки сохранились до шестидесяти лет, и никакое солнце не могло их выжечь, улыбка застенчивая, голосишко тихий, с хрипотцой. Но когда дело дошло до байкальской ухи, которой захотелось отведать нам в Бурдугузе, все показали на Степаныча. «А как же иначе, — объяснял нам потом за ухой Степаныч, — вырасти на Байкале, всю жизнь свою провести в лодке и не сварить ухи?..»
Но не совсем был прав потомственный рыбак, говоря про всю жизнь в лодке: он надолго покидал родные места. Уходя на войну, он прощался не только с родной землей, но и с водою. С Байкалом... «Глядишь в нашу воду, вроде ничего живого не может быть в этом льду растопленном, а закинь настрой спиннинговый — откуда и вывернется хариус-марсовик, ленок, а то и сам таймень. Раньше по два-три пуда за день налавливал, а теперь куда меньше, но вода все равно живая... Верите — нет, только мама моя говорила мне на прощанье, когда на фронт провожала: «Знай, сынок, вода сниться будет байкальская — к добру, жив останешься...» Ну и в самом деле, бывало, уж так прижмут, что и не чаешь живым выбраться. Но только глаза прикроешь, заплещется, замерещится, зарябит в глазах вода наша байкальская, аж больно делается на сердце и прохладно, ровно верховик подул... И не верится, что сон к добру, а вот на тебе — жив же остался... А попадал в такие бои, что никаких надежд не оставалось, как только сну верить. Помню, под Сталинградом танки перли на нашу гаубичную батарею, а там одна моя гаубица и отстреливалась-то... Командир батареи кричит по телефону с НП: сколь осталось огурцов? А я ему: два осталось огурца-то, всего два, хоть ешь, хоть стреляй...»