В хижине Оскара, собранной из тонких сосновых досок, земляной пол, три гамака, растянутых между отполированными от долгого пользования столбиками. В правом углу, где в тонких лучиках света, проникающего сквозь щели в ставнях, золотится пыль, — двухэтажные нары. Во дворе под навесом сложен из тяжелых серых валунов очаг. У огня хлопочет черноволосая женщина в коротком залатанном платье, и тут же возятся детишки.
— Жена, Эсперанса, — представляет Оскар. Женщина оборачивается. Глубокие морщины вокруг рта и на переносье. Тяжелая, утратившая стройность фигура, острые сухие ключицы, выпирающие из-под выреза платья, широкая, раздавленная работой ладонь с заскорузлыми, натруженными пальцами. Эсперанса улыбается, не разжимая губ. Любимое, да и самое доступное лакомство здесь — твердые, одеревенелые стебли сахарного тростника. А чтобы оплатить счет дантиста, крестьянину нужно работать полгода. Вот и закрывают деревенские женщины улыбку ладошкой, сложенной лодочкой.
— А это Мигель, — Оскар легонько хлопает меня по плечу.— Он русский, из Москвы.
Мы возвращаемся в хижину, садимся за колченогий маленький столик. Эсперанса приносит кукурузные лепешки — тортильяс, домашний соленый сыр и соус чиле, приготовленный из огнедышащего стручкового перца. Оскар ест молча и сосредоточенно, как едят труженики во всем мире. Закончив, он вытаскивает из нагрудного кармана рубашки помятую, в желтых разводах сигарету, прикуривает и с удовольствием затягивается.
— Сбылось, видишь, сбылось! — вдруг громко и радостно восклицает он.— Я говорю, наконец-то земля наша! Сколько лет мы боролись с помещиками за нее! Пробовали искать правду в городе, но адвокат только тянул из нас деньги. Конечно, мы со всей общины собирали по сентаво ему на гонорар, а потом приходил сеньор, платил втрое больше, и мы проигрывали дело. Тогда мы начали занимать помещичьи владения: распахивали земли, засевали маисом и фасолью. Помнишь, я сказал тебе, что счастье приходит в наши хижины с хорошим урожаем маиса? А где его взять, хороший урожай, когда земли нет? Земля у сеньора. И он на ней не маис сеял, а хлопок и продавал его в Соединенные Штаты. Так ему было выгоднее... Наплевать, что наши дети пухли от голода, умирали от болезней. Сеньор еще нашим благодетелем себя считал. А как же — ведь он нанимал нас на сбор урожая. Четыре кордобы в день, сто двадцать в месяц. Это если без вычетов за штрафы, за хозяйскую лавку, где нас обязывали покупать. А с вычетами — меньше ста получалось. А знаешь, сколько стоила консультация у врача? Сто пятьдесят кордоб. Рубашка — тридцать пять. Мачете — семьдесят...
Оскар помолчал, тяжело вздохнул и продолжил:
— Ничего не выходило у нас тогда с помещиками. Земли-то мы распахивали, да приезжали национальные гвардейцы. Что у нас было для борьбы с ними? Мачете и то не у каждого. Вот они и не церемонились — убивали, увозили в тюрьму, избивали, грабили, забирали последнее... Так мы жили. Мне сейчас тридцать пять. Знаешь, когда я первый раз побывал в кабинете у врача? После революции. Младшего сына возил, приболел он. И заметь, ни сентаво с меня не взяли... Читать я выучился тоже после революции, старшие дети в школу пошли опять же после революции...
— Ты мою Эсперансу видел? Старуха почти, правда? — неожиданно спросил Оскар.
— Да что ты... Вовсе нет, — пробормотал я, застигнутый врасплох.
— Не стесняйся, брат, так оно и есть, — оборвал меня Оскар, махнув рукой.— А ведь ей тридцать один всего. Жизнь из нее старуху сделала. Одиннадцать детей она мне родила, а выжило только семь. Сама ни разу, наверное, досыта не поела — все им отдавала. Но детишки все равно мерли. А молодая она красивая была, Эсперанса... Стройная, волосы чуть не до колен, густые...
Оскар сцепил на столе пальцы рук. Корявые, темные, растрескавшиеся пальцы с крупными обломанными ногтями.
— Латифундии и хлопок, будь они прокляты! Хлопок наших отцов с земли согнал... Совсем не осталось места, где сеять маис...