Но где же кошка? Здесь ее нет, это он понял сразу. Будь она здесь, до него донеслось бы в этой тиши ее дыхание.
Хозяйка услышала, как он вошел, и появилась из глубины дома, где радио беспрерывным потоком извергало модные песенки, дурманящие и слащавые.
— Говорят, тебя уволили? — только и сказала она.
Нетрудно было заметить, что она позабыла о вечной любви, лунном свете и радугах — переключилась на суровую прозу. Ее большое тело, налитое враждебностью, преграждало ему дорогу.
Он шагнул было к лестнице, но она не дала ему пройти.
— Комната уже занята, — объявила она.
— А-а...
— Не могу ж я позволить себе такую роскошь, чтобы комната пустовала.
— Ну да...
— Должна же я быть практичной, так?
— Так.
— Всем нам приходится быть практичными. Такие дела.
— Понятно. Где кошка?
— Кошка? Да я ее вышвырнула еще в среду.
И тут что-то неистово вспыхнуло в нем в последний раз. Энергия. Гнев. Протест.
— Не может быть! Не может быть! — выкрикнул он.
— Тихо! — бросила женщина. — Да ты как обо мне понимаешь? Стану я валандаться с какой-то больной приблудной кошкой! Вот нахальство!
— Больной? — переспросил Лючио. Он сразу сник.
— Ну да.
— А что с ней такое?
— Да почем я знаю? Орала всю ночь, такой был тарарам. Вот я ее и вышвырнула.
— А куда же она пошла?
Женщина грубо захохотала.
— Куда пошла! Откуда мне знать, куда пошла эта поганая кошка! Да провались она ко всем чертям!
Огромная туша повернулась и стала подниматься по лестнице. Дверь в бывшую комнату Лючио была открыта, и женщина вошла туда. Мужской голос произнес ее имя, и дверь захлопнулась.
Лючио побрел прочь из вражеского стана.
У него возникло смутное безотчетное чувство, что песенка его спета. Да, он понял — все земное его бытие осталось позади... Он видел — линии, казавшиеся ему параллельными, внезапно пересеклись, и дальше дороги нет.
В нем не осталось ни страха, ни жалости к себе, ни сожаления о былом.
Он дошел до угла и, повинуясь инстинкту, повернул в переулок.
И тут снова, последний раз в его жизни, свершился великий акт милосердия божия. Прямо перед собою он вдруг увидел хромавшую, странно обезображенную кошку. Она! Нитчево! Его пропавший друг!
Лючио стоял не шевелясь и ждал, пока кошка приблизится к нему. Она едва брела. Но глаза человека и кошки медленно подтаскивали их друг к другу, словно на аркане, преодолевая сопротивление ее тела. Ибо кошка была совершенно изуродована, она еле передвигалась.
Смерть ее наступала медленно. Но неотвратимо. И кошка, не отрываясь, глядела на Лючио.
В ее янтарных глазах по-прежнему были достоинство и такая безмерная преданность, словно Лючио отсутствовал каких-нибудь несколько минут, а не много-много дней, полных голода, холода, бедствий.
Лючио наклонился, взял кошку на руки. Посмотрел, отчего она захромала. Одна лапа была перебита. С тех пор, должно быть, прошло уже несколько дней: она почернела, нагноилась, и от нее шел скверный запах. Тело кошки стало почти невесомым — мешочек с костями, а мурлыканье, которым она его встретила, — почти беззвучным.
Как же с нею стряслась такая беда? Кошка не могла ему этого объяснить. И он тоже не мог объяснить ей, что стряслось с ним. Не мог рассказать ни про бурчанье мастера, стоявшего у него за спиной, ни про спокойную надменность врачей, ни про хозяйку, светловолосую и грязную, для которой что тот мужчина, что этот — все едино.
Молчание и ощущение близости заменяли им речь.
Он знал — ей долго не протянуть. И она это тоже знала. Взгляд у нее был усталый, погасший — в нем уже не горел упрямый огонек, говорящий о жажде жизни, тот огонек, в котором таится секрет героической стойкости живого существа. Нет, он больше не горел. Глаза ее потухли. Теперь они были полны всеми тайнами и печалями, какими может ответить мир на бесконечные наши вопросы. Полны одиночества — да, одиночества. Голода. Смятения. Боли. Всем этим глаза ее были полны до янтарных ободков. С них было достаточно. Они уже не хотели ничего. Только закрыться, чтобы не надо было больше терпеть. Он понес ее по мощенной булыжником улице, круто сбегавшей к реке. Идти было легко — к реке спускались все улицы городка.
Воздух потемнел, в нем уже не было злобного сияния солнечных лучей, отражаемых снегом. Ветер подхватывал дым, и он с овечьей покорностью бежал над низкими крышами. Воздух был пронизан холодом, сумрак густел, переходя в черноту. Ветер подвывал, как тонкий туго натянутый провод. Где-то вверху вдоль набережной прогромыхала груженная железом машина — металл с завода, все больше и больше погружавшегося во тьму, по мере того как земля отворачивала одну свою сторону от жгучих затрещин солнца и медленно подставляла ему другую.