Он разложил на полу фанерные щиты, вывалил на них глину, предварительно подсыпав в нее пеплу — для сухости, и мы стали топтать бурую массу. Вроде как вытанцовывали. Веселая была работенка, «щекотная». Особенно когда наступишь босой пяткой на нерастаявший лед или на камушек. Прежде чем выбросить такой камушек, старик долго протирал его сухими негнущимися пальцами, рассматривал на свету и даже нюхал...
Теплела глина под нашими ногами, становилась мягкой и податливой. И как только она превращалась в «полотно» — не толще двух-трех сантиметров, — мы сворачивали ее, как рулон, и снова топтали. Топтали до тех пор, пока бурое месиво не становилось похожим на тесто. Чтобы к рукам не прилипало.
— А я ведь в плену был, в первую германскую, — повернулся ко мне Лочехин, продолжая работать. — В городе Франкфурт-на-Майне, — сказал он по складам. — Слыхал? Три года на германа робил... У-у-у, сладкомордый! Он ить на мне пахал. Пять человек в плуг запрягет и погоняет. От сатана!
И он затопал ногами с неистовой силой.
...Наступил вечер, и Афанасий Егорович, обвязав себя кожаным фартуком, уселся за гончарный круг. Старик коснулся глины, и его пальцы, почуяв привычную сырость, вдруг забегали, как живые зрячие механизмы, и глина ответила им взаимностью. И сам он запел — о белой лебедушке, о далеком нежно-голубом море Хвалынском...
Лочехин сидел в полумраке, и только отсветы от керосиновой лампы ложились на его руки и глину. Он любил это освещение, привык к нему, как к древней песне, хотя при всех других делах предпочитал электричество. Наверное, этот полумрак и дрожащие тени помогали ему открыть в глине потаенную суть: ведь внутри она светлая и глубокая; но нужно дойти до этой глубины... Сырая глина податливо льнула к его рукам. Каждое движение было выверено годами: посуда рождалась на глазах, словно сама по себе.
Мерно вращался гончарный круг, левая рука мастера мяла, выдавливала глину, а правая ловко подхватывала ее, обтачивала деревянным ножом, шлифовала гребенкой, смачивала сырой тряпкой — горшок обретал форму. Так рождались сотни и тысячи лочехинских горшков; одни из них живут и поныне, а другие, состарившись, ушли в землю, чтобы стать глиной для новых горшков.
— Ну и убежал я из плена-то, — возобновил разговор Афанасий Егорович. — Четверо нас было, беглецов-то. Шли мы и шли. Восемь суток шли, и все по ночам. А на девятый дён попались. Да и как не попасться-то, голодно! Бывало, водицы попьешь, а бородой закусишь. Заскучали мы без еды-то, шибко заскучали... Ну и пошел один из нас в деревню — в Польше уж дело было, в Польше. Хотел хлеба спросить, а его уж заприметили: кто такой, откуда? За ним и нас всех переловили...
Тем временем Елена Афанасьевна пережигала в большом чугуне свинец. Что за горшок без свинца? Так, глина незрячая — ни виду, ни пользы. А если ее теплой смолой обмазать и свинцовой мукой обсыпать, да на огонь — знатная будет посуда, долгие годы прослужит.
Свинцовой муки сейчас нигде не достанешь, так Лочехины из дроби ее делают или из кабеля бросового. Стоит чугунок на маленьком огне, а в нем свинец плавится; долго мешать его требуется, пока он в муку не превратится. А как готова мука, ее через сито.
Глянул Афанасий Егорович на готовый порошок: «Светлая облива будет, баская. Спасибо, женушка!» — И снова за воспоминания:
— Поймали нас, значит, — и прямым ходом во Франкфурт. Снова землю пашем, на гермапа робим. «Революшьен! — шипит он на нас. — Рус-сише швайн!» И плюется, кащей семижильный, плюется, аки бес! Да и как ему не плюваться, когда революция в Петрограде. Знает, шельмец, что опять ходу дадим, потому и лютует, басалай чертовый. Да-а-а... Собрали мы тайком сухариков, одежду теплую. Ночку выбрали потемней — и домой. Границу перешли, а тут уж красные, товарищи наши советские. Снова воевал. Считай, десять лет на фронтах оттяпал. Мне уж восемьдесят один. Да-а-а...
Он закончил свою работу, и Елена Афанасьевна зажгла электрический свет. Стол был накрыт для ужина, вовсю пыхтел самовар.
— Теперь и закусить не грех, — бодро сказал Лочехин.
Рано утром Афанасий Егорович затопил «завод». Я еще спал, когда Лочехины снесли туда дрова и подсохшую за ночь посуду. Сквозь сон я слышал, как скрипели половицы в избе, как вкрадчиво шептались супруги, обсуждая текущие дела. Я понимал, что пора вставать, и немедленно, чтобы не прозевать самого интересного, но теплая печь так приворожила меня, что я засыпал прежде, чем принять это решение.
Помогло солнце: сквозь толстые оконные стекла оно подобралось к моему изголовью и пекло совсем не по-северному. Я. вскочил и, мигом одевшись, вышел во двор.
В сером войлоке облаков солнце прожгло дыру и оттуда пальнуло таким жаром, что стало больно глазам. Лучи забегали по земле, разбудили ее, и все, что вчера лишь угадывалось сквозь одноцветную сумеречную мглу, получило свою окраску и свои очертания.
Отсюда было видно далеко-далеко. Длиннющей санной улицей катилась белая Мезень. Богатырскими шеломами нависли над ней холмы. Поголубел воздух от мороза, поголубели дальние леса за рекой.
Цепочка свежих следов привела меня к «заводу». Он был похож на баню и сарай одновременно. Черный сажный дым реял из печной трубы.
Афанасий Егорович сидел на корточках и, не мигая, следил за огнем. В огромном зеве печи, обставленные грудой черепков и сосновыми полешками, стояли вчерашние горшки и ладки. Сейчас они выглядели черными и мутно-желтыми, невзрачными, и я неосторожно сказал об этом Лочехину.
— Ты погоди, погоди, — осадил меня гончар. — Дай огню силу набрать.
Прищурив здоровый глаз, он смотрел в печь на пляшущие язычки пламени и время от времени подкладывал новые поленья.
Елена Афанасьевна позвала нас обедать, но старик отказался — уходить от печи было нельзя. Мы закусили на скорую руку... Вот уже пять часов топился «завод», и все это время старик сидел в молчаливом напряжении, ожидая нужных ему красок. И они пришли: вот исчез, будто растворился дым, не стало красных язычков — один ровный светлый жар полыхал внутри. Посуда просвечивалась насквозь; пламя очищало глину — она наливалась то темно-красным, то бронзовым чистым светом.
Под вечер — печь уже остывала — Лочехин вынул из зева ближнюю ладку. Он держал ее ватными рукавицами, посуда, была еще горячая, с окалинами по краям. Щелкнув для пробы по дну, он приложил ее к уху: «Звенит... землица наша. А коли звенит, значит порядок». Лицо старика было розовым и молодым.
Мы вышли на улицу. Из трубы лочехинского «завода» струилось марево — оно отсвечивало тусклым перламутром.
...Прошло два месяца, и я решил позвонить в Тимощелье, узнать, как дела, а заодно поздравить стариков с весенними праздниками.
Архангельск включился сразу же, но потом грянул детский хор, и телефонистка, соединяя меня с Мезенью, долго пыталась перекричать местную радиопередачу. И как только я услышал знакомый скорострельный говорок: «Москва, говорите дак!» — я сразу представил себе стаю озябших домов на крутом угоре, и перламутровый дым из трубы, и дальние, поголубевшие от мороза леса...
— Лочехин слушает, — сказал Лочехин на фоне детских голосов.
Старик обрадовался моему звонку.
— Дело-то вишь какое, — объяснил он торопливо. — Здоровья уж у меня нет, и руки слабы. Робим мы, робим, а заробить не можем... Кликнул бы ты: есть, мол, такой Лочехин на Мезени, горшечник старый. Все про глину знает. Пусть идут ко мне — ремеслу учить буду, секреты открою. Глины-то у нас — ой сколько много!.. Слышь, что ли?
Олег Ларин
Как нашли Тутанхамона
В 1923 году сначала в английских, а затем в газетах многих других стран появились заголовки «Величайшее открытие в Фивах», «Несметные сокровища Египта», «Тутанхамон появляется из небытия». «Запалом» этой сенсации стала найденная 6 ноября 1922 года в Долине царей нетронутая гробница одного из самых загадочных египетских фараонов — Тутанхамона. Кто этот фараон, о котором заговорил весь мир? Что знали о нем до раскопок его погребения? Известно, что Тутанхамону было всего девять лет, когда он вступил на престол, и восемнадцать, когда он скончался. От периода его правления до нас дошло немного памятников, да и то часть из них, как оказалось, были «переписаны на свое имя» последующими фараонами. Из письменных источников, дошедших до наших дней, самым значительным и наиболее интересным для историков был коронационный декрет Тутанхамона, начертанный на плите в большом храме бога Амона в Карнаке: «Когда его величество вступил на престол, как царь, храмы всех богов и богинь от Элефантины до болот Дельты пришли в упадок, их святилища обезлюдели и превратились в развалины, заросли травой, их часовни перестали существовать и сделались местом, по которому ходят. Земля перевернулась вверх дном, и боги отвернулись от нее... Но когда мое величество поднялся на трон отца и начал править страной, Черная земля и Красная земля (то есть Египет и Ливия) находились под его наблюдением», тогда, как говорится далее, царь посоветовался со своим сердцем, повелел открыть храм Амона в Фивах, храмы всех других богов во всех городах Египта, вернуть им все владения и сокровища и назначить жрецов в каждый храм. Этот декрет подводит итог одному чрезвычайно бурному событию в египетской истории. ...В XIII веке до нашей эры на египетский престол вступил фараон Аменхотеп IV. Еще до его царствования между жречеством Амона и фараонами отношения были весьма обостренными. Жрецы Амона проводили идею о том, что фараоны одерживают победы над врагами благодаря Амону. Это снижало значение фараона, ставило царя в зависимое от жрецов положение и в конце концов привело к открытому конфликту: Аменхотеп провозгласил единым богом Египта бога Атона в образе солнечного диска с расходящимися во все стороны лучами. Каждый луч оканчивался рукой, держащей знак «анх», то есть жизнь. Так символически изображалось, что единственный податель жизни бог Атон, а вместе с ним и царь, так как понятие «царь» и «бог» было отождествлено. Аменхотеп переменил свое имя, которое означало «Амон доволен», на Эхнатон — «Благой для Атона». Он перенес столицу из Фив во вновь выстроенный город на берегу Нила, назвав его Ахет-Атон («Небосклон Атона»). Эхнатон окружил свой двор и храм людьми из незнатных родов и повелел закрыть храмы всех остальных богов. Старая знать и потерявшие власть жрецы низверженных божеств вынуждены были подчиниться деспоту, но не смирились и ждали удобного случая, чтобы вернуть былое могущество. Этот случай наступил после смерти Эхнатона и очень краткого правления его преемника Сменхкара, который умер почти сразу после вступления на престол. И тогда трон занял девятилетний царь, имя которого было выдержано в традиции эхнатоновской реформы — Тутанхатон, что означало «Живая статуя Атона». Бывший царедворец Эхнатона Эйе, который стал фактическим правителем Египта при царе-мальчике, очень быстро нашел контакт ее старой знатью и жречеством, и прежняя религия вскоре была восстановлена. Об этом и говорится в декрете нового царя, который стал называться Тутанхамон — «Живая статуя Амона». Однако, несмотря на то, что правление Тутанхамона засвидетельствовано документами, его гробница не была найдена, хотя в Долине царей (так называют место, где сосредоточены царские погребения, на западном берегу Нила, в районе Фив) проводились многочисленные раскопки. Но английский археолог Говард Картер был уверен, что могила Тутанхамона находится там. В 1915 году Картер получил концессию на раскопки в этой долине. В течение долгих семи лет — семи раскопочных сезонов — шла работа. В сегодняшнем выпуске «Курьера «Вокруг света» читатель познакомится с отрывками из полевых дневников Картера о заключительном этапе раскопок. Дневники эти были опубликованы в английской печати в 1972 году. (Часть этих записей Картер использовал в своей книге «Гробница Тутанхамона», изданной вскоре после его раскопок. Русский перевод этой книги вышел в 1959 году очень небольшим тиражом, и книга давно уже стала библиографической редкостью.)