Выбрать главу

Страх тем не менее все растет и растет в тебе, ты убыстряешь шаг, тщетно пытаешься петь что-нибудь бодрое про себя (ни-ни вслух!), спина и затылок в напряжении, сердце ходит в груди сдавленными, томительными толчками. И вдруг, когда тебе кажется, что ты сейчас не выдержишь и побежишь, страх неизвестно куда исчезает, и тебя постепенно заполняет такое восторженное, освобожденное, победительное чувство, такое полное доверие к этим смутным кустам, к этим темным кронам, к этому доброму бормотанию ночного жука, ко всему сладко спящему лесу, что ты готов и сам лечь здесь спать — под первым попавшимся лиственным навесом.

Отныне и навсегда я ничего не побоюсь в ночном лесу, думаешь ты. Отныне я окончательно победил это глупое, недостойное мужчины ощущение страха.

Но как-нибудь в другой раз окажется, что ты думал слишком самонадеянно. И даже не ночью придет он к тебе, а среди дня, когда над лесными верхами солнце палит. Правда, дневной страх — обычно мгновенный, да и причины его почти всегда просты и очевидны.

Помню, однажды я испугался, когда метрах в пятнадцати от меня, за густым ельником вдруг заскрипела на ржавых петлях дверь. Первое чувство было такое, что где-то тут приютилась самая настоящая ведьмина избенка, и вот патлатая хозяйка решила проведать, кто это запоролся в ее угодья. Подойдя ближе к месту, откуда раздался неприятный звук, я, конечно, сразу сообразил, что это при порыве верхового ветра ерзает дерево о дерево: одно прямое, а второе когда-то собралось упасть, да первое его поддержало, и теперь они стоят в обнимку, а при ветре трутся стволом об ствол. Но хорошо, что я был тут днем, когда имелась возможность подойти и разглядеть. И улыбнуться тому, насколько живы еще во мне образы сказок.

Вообще, страх, как дневной, так и ночной, сильно замешен на сказке, на преданиях детства — твоего собственного и всеобщего, всечеловеческого. Кто, к примеру, не слышал о Пане — этом лешем греков и римлян — и о паническом страхе, который навещал языческих пастухов в самый полдень на овечьих тропах, у входа в заросшие хмелем пещеры?

Километрах в двух от нашей деревни, за веселым березовым перелеском, набрел я как-то июньским полднем на мрачный, клубящийся сизыми испарениями овраг. Был он совершенно неожиданных для наших окрестностей размеров, весь в завалах из громадных полусгнивших елей, в зарослях остро и раздражающе пахнущей крапивы, с почвой, уходящей из-под ног куда-то далеко вниз, в темень, к смрадному дну. Очарование какого-то мрачного, завораживающего волю волшебства все же заставило меня опуститься вниз и вскарабкаться по другому склону к залитой солнцем вырубке. Но пока я туда пробирался, ни на миг не оставляло меня какое-то брезгливое и смятенное чувство. В таком месте не человеку ходить. Тут бы отлеживаться какому-нибудь Змею Горынычу после разбойных полетов. Тут, наверное, волчьи стаи пировали или медведи приходили сюда умирать — до того недобрый дух стоит в сыром, оцепенело молчащем логове.

Иногда среди дня накатит что-то невнятно-тоскливое даже и не в таком диковинном месте. Просто вдруг обнаружишь, что птицы почему-то не поют в лесу, что бабочки не порхают, что не по-хорошему тихо стоят вокруг деревья. Вот это уж совсем непонятно! И сколько ни думал я, ничем таких состояний объяснить не могу. Одно только есть объяснение, которое, разумеется, ни для кого не обязательно. Видимо, думаю я, на этом вот месте когда-нибудь произошло что-то недоброе, зловещее: неравная ли схватка зверей, человеческое ли преступление, — и вот деревья оцепенели в ужасе и никак не придут в себя до сего дня, — так и стоят, кося сучьями, судорожно и выжидательно сжавшись.

Не об этом ли сказал когда-то Аполлон Майков?

И точно любопытный взор

Ко мне отвсюду устремлен,

И слышу я немой укор,

И дух мой сдавлен и смущен.

(«В лесу»)

Впрочем, такое вот «донаучное» видение было, похоже, не только у нашего поэта прошлого века. Было оно и у Шекспира, когда он описывал в «Макбете» страшное зрелище шагающего леса. Было оно и у Данте. Вспомним, как в тринадцатой песне «Ада» попадает он со своим проводником в окружение деревьев-людей.

Тогда я руку протянул невольно

К терновнику и отломил сучок;

И ствол воскликнул:

«Не ломай, мне больно!»

И конечно, это видение было у древних греков, которые верили, что душа человека может переселиться во всякое иное существо или предмет, в том числе в дерево; и у древних отшельников Индии — от них-то, кажется, учение о переселении душ и досталось грекам. И потом не в сказках ли и мифах всех земель миpa, где только произрастали леса, отпечатался этот сложный образ говорящего, шагающего, а то и бешено мчащегося за человеком дерева?