Все откуда-то пришли или уходят в бесконечность моря, и я счастлив без оглядки, потому что и мы тут, вот тут, в этом ресторане, как птицы, мы только присели, а шхуна уже ждет, как судьба, вот мы сейчас встанем и тоже уйдем, уйдем...
И звучат в нас и вне нас гул, бормотанья, служба, любовь, и музыка ликует, уравновешивает своей стройностью хаос — «Хотят ли русские войны?» — «Нет, нет, русские хотят танцевать перед тем, как уйти в море!» — и все танцуют, одни мы сидим, крепко сидим, последние минуты досиживаем, последние минуты здесь, на берегу, а там — два месяца, целый июль и целый август, все будет — океан, льды, тундра, белуха, ее кровь и немой вопль, а еще работа, работа; нет, мы не танцуем, сквозь гул, сквозь музыку, сквозь оклики, сквозь розовую ночь, брезжущую из-за наших спин, из-за большого окна, мы все говорим, говорим в эти последние минуты, будто прорываемся куда-то.
— Шампанского, а? Ребята, а? Шампанского, Юра? Давайте, давайте, давайте... Ночи в Архангельске — сплошное «быть может»! А, Юра? То ли в Архангельске, то ли в Марселе... (Женя, Женя!) бродят... новехонькие штурмана... А?
— Ну, знаю, я знаю, тут Тыко Вылк жил, приезжал, жил тут, вот в этой гостинице... Знаю, ненец Вылко, художник! Президент Новой Земли!
— А ты как думал? Тут все жили!
— Еще по одной, а?
— Все тут жили, и Отто Юльевич... Ни одна, понимаешь ты, полярная экспедиция не миновала!
— Ты, Юра, ко мне домой приезжай. В гости. Прямо ко мне, понял? Специально «а охоту! У меня лодка-моторка, мы с тобой. Юра...
А я вдруг как-то отдалился, вспомнил о другом поэте, не о том, который вот тут, рядом со мной, — о другом. Мысленно отыскал я его во вселенной, не знаю где—в Сигулде, в Париже ли, но он послушно явился, и я увидел, с какой завистью смотрит он на меня.
Ау, говорю я ему, в дорогу, в дорогу! Давай поедем с тобой на охоту. Дай руку, пойдем в лес — ну, скажем, в ноябрьский лес, который сегодня утром отволг после мороза, и все деревья, все ветки, вся трава, каждая усинка, былинка стали седыми, и светит прохладное солнце, все сверкает, режет глаза белизной, вокруг нас вьются женственные гончие суки, пар клубочками пыхает у них из пасти, и егерь подпоясывается. Подпоясывается егерь, весело глядит на нас, мы — на него, и вот уж мы пошли, зашагали, ружья за плечами, впереди лес с мокро-зеленым мхом, с бурой травой понизу, с серебром поверху, по ветвям, собаки наши одна за другой скрываются в кустах... Мы говорим о погоде, о том, что мало в этом году зайцев (их всегда мало в этом году!), о том, какие у егеря дети, как учатся и чем болеют. Разговоры, табачный дымок, наш стук сердца, волнение, а по сторонам зеленя, опушки, понижения и повышения мохнатеньких издали лесов, холмы и дали проглядываются резко, собаки пока не брешут, и мы идем, ступаем по замерзшим лужам, лед хрупает, жижа на дороге прыскает на иней, и следы за нами остаются грязные на белой дороге, егерь говорит все «чаво» да «каво», и обязательно важный, веселый, умный (они все такие), за спиной у него рог — один золотится на всем серебряном.
И вот собаки подняли, взлаяли вперемежку, в три голоса, погнали, завопили, застонали, ах-ах, мы побежали кто куда, занимать лазы, слушать, перебегать. Собаки заглохли вдали, опять появились на слух, скололись, замолчали, опять дружно взлаяли — куда гонят? — налево, налево — и мы налево, бежим, ломимся сквозь кусты, ах-ах, гон все ближе слышен уже не только лай, слышны всхрипы, взвизги, а по просеке, по поляне, по тропе мягко перекатывается упругими толчками заяц — ох! — выстрел, — ох, еще! — заяц спотыкается, летит кувырком, растягивается как резиновый... С ума, что ли, сошли собаки? Куда они гонят? Куда они опять пошли нести свои голоса, свой брех, свои пятна на боках, брилья, правила, почему они уходят? Егерь, егерь, скорей, где твоя валторна, давай труби!