Он гордится тем, что представляет русскую землю. Но он же совершенно лишен гордыни и как бы извиняется перед своими читателями, которые лишены увидеть все то, что осмотрено им.
И вот через пять с лишним веков после Дании-лова путешествия на те же самые дороги и тропы ступает Василий Григорович-Барский. Здоровье его ко времени, когда он наконец достиг берегов Палестины, уже основательно подорвано превратностями затянувшейся одиссеи.
Вот Барский с большой группой разноплеменных пилигримов идет по пустыне. Чтоб не глотать пыль, густо вздымающуюся из-под копыт верблюдов и ослов, он прибавляет шагу и на несколько сот метров обгоняет колонну. Толпа скрылась за бугром, но вокруг него вдруг образовывается новая, неизвестно откуда возникшая. Это люди, живущие попрошайничеством и мелким воровством при паломнической дороге. Василий разламывает кусок хлеба, раздает бродягам, но они не отстают от него, требуют денег, пытаются сорвать суму с плеч, плюют в лицо. Одному приглянулись сандалии паломника, другой вдруг швырнул ему в глаза горстью пыли.
Когда наконец приблизился караван, Василий вырвался из рук попрошаек, побежал. Один из обидчиков нагнал его, ударил булыжником по спине. Барский упал, и лишь тут его подхватили люди из подоспевшей колонны.
В другой раз ему пришлось еще хуже: на переходе из селения в селение он был раздет грабителями донага. Барскому пришлось притвориться бесноватым, чтобы его впустили в город.
Удивительно, как в подобных условиях удавалось ему работать, вести подробные записи в «путнике», зарисовывать увиденное!
Где-то на полдороге от Солуня к Афону Василий утомился и вынужден был отстать от спутников. Незнакомая местность, каменистые горные тропы, белеющие в сумерках среди жестких зарослей кустарника. Наконец, ночь. Неожиданные шорохи в древесных кущах, впереди, сзади, слева и справа, унылый волчий вой, беспредельный мрак в глазах и мрак на душе. Вдруг Барский понял, что идти дальше незачем, потому что все равно никуда он уже не выйдет, и вот подступила гибель. Такой потерянности он никогда еще не переживал. Он остановился и заплакал, как ребенок. И так стоял в отчаянии всю бесконечную ночь.
На рассвете он услышал человеческие голоса, и на поляне к нему подошли два вооруженных человека. Барский попросил показать дорогу до ближайшего монастыря. Незнакомцы рассмеялись, потребовали денег за услугу, а когда он протянул монету, не на шутку оскорбились и полезли ощупывать безропотного странника — где у него остальные деньги. Больше денег не нашли, а дорога? Дороги они никакой не знают, пусть сам ищет...
Кажется, несчастья должны были оцепенить душу, свести всю работу мысли лишь к ожиданию новых зол. А он идет с места на место, от обители к обители, от города к городу, с одного материка на другой: Афон, Родос, Кипр, Яффа, Иерусалим, снова Кипр, Каир, Синай, Дамаск, Антиохия, еще Иерусалим, Триполи, Патмос, Харан, Константинополь, опять Афон, Афины... Кажется, не ходит, а летает, и видит все свежим, умытым взором, и записывает впечатления свои живой возвышенной прозой.
Когда в 1747 году, после двадцатичетырехлетнего странствования Василий Григорович-Барский, «ни жив, ни мертв» добрел к подножию киевских гор, его багаж был, пожалуй, не тяжелее, чем тот, с которым он некогда покидал родной город. Истинный путник, считал Барский, путешествует «не для собирания имений». В паломнической его суме были туго упакованы тетрадки, сплошь исписанные мелким, слегка корявым почерком, да около полутора сотен рисунков. Вероятно, брат Василия, известный киевский зодчий, не нашел тогда в этих листах мастерской твердости руки, умелого владения перспективой. Но сегодня рисунки Барского милы нам какой-то по-детски наивной свежестью. Он любил то, что изображал.
Что же еще приобрел паломник за десятилетия своего труда, кроме записей и рисунков, кроме знания греческого, который он собирался теперь преподавать в стенах родной академии, наконец, кроме той поразительной силы, которую воспитали в нем встречи с многочисленными лишениями? Да, пожалуй, скажут — ничего не приобрел. А здоровье еще и растерял безвозвратно. Через месяц по возвращении домой его хоронили...
Впрочем, здесь рано еще ставить точку. Стали историей литературы русские «хождения», анахронизмом стали и сами многомесячные, а то и многолетние пешие странствования с посохом и сумой, с пальмовой ветвью в руке. Но может ли умереть в отдельном человеке, обветшать в целом человечестве этот побудительный зов: в путь...
Этот порыв может менять формы своего воплощения. Но по сути своей он неизменен.