Она не понимала — не могла понять, из-за чего ее дочери прислуживают чужакам. А отец? — Вот кто приводил маму в ярость: ведь он ни разу не попытался вмешаться. Иногда она тревожно говорила своим сестрам: «Просто не знаю, что творится с девчонками: ничему не хотят учиться, не желают, и все тут — ни по дому, ни в огороде, ни шить, ни готовить». А иногда она злобно ругала отца. Однажды я возвращался из гавани домой и, взбежав на крыльцо, услыхал мамин голос: «Ну подожди, скоро ты своего добьешься — принесут они тебе в подоле, увидишь!»
Я никогда не слышал, чтобы мама так ругалась. Дело не в словах, но она говорила, как с врагом: ненавистным, лютым... Я застыл на крыльце. Три рыбины, которых я держал в руке, — мне дали их в гавани — перестали трепыхаться, я чувствовал у ноги их влажную тяжесть и видел стекленеющие, потухшие глаза. Сколько я простоял? Не знаю. Секунду. Но я повзрослел сразу на пять лет: мне было чуть за десять — стукнуло пятнадцать.
Я со страхом глянул в приоткрытую дверь — отец, уходивший в свою комнату, вздрогнул, споткнулся и стал медленно поворачиваться к маме. На миг меня царапнул его невидящий взгляд — блекло-голубые, пустые, почти бесцветные глаза и застывшее, постепенно сереющее лицо. «Сейчас, — подумал я, — все кончено, сейчас, а я тут на крыльце с этими дурацкими макрелями...» Отец отвернулся и шагнул в свою комнату — не убийца, а смертельно усталый человек, которому давно перевалило за шестьдесят, простоявший в лодке одиннадцать часов, — и приемник заорал о завтрашней погоде, а я на цыпочках спустился с крыльца и потом, громко топая, чтобы родители услышали, снова поднялся и вошел в кухню. Мама с остервенением гремела кастрюлями. Я шумно бросил своих макрелей в таз, но она не обернулась. Я заглянул к отцу — он лежал на кровати, курил сигарету и рассеянно слушал сводку погоды. Когда диктор на минуту замолчал, я спросил: «Ну как там в лодке?»
— Нормально, — сказал отец.
Сестры неплохо зарабатывали в ресторане. Они купили отцу электрическую бритву и подписались на несколько новых журналов. А маме они дарили платья с аппликациями, которые явно очень ей нравились, но она укладывала платья в сундук и никогда их не надевала — даже по праздникам.
Изредка сестры просили отца покатать на лодке их знакомых из отеля. Туристы собирались пестрой стайкой на молу и неуклюже по лесенке слезали в лодку — снизу отец подавал им руку и придерживал танцующую на волнах «Дженни Линн». Пассажиры принимали элегантные позы, но старались казаться бывалыми моряками — они украдкой чуть-чуть разлохмачивали прически и сурово смотрели в открытое море. Получалось как на американской рекламе пепси-колы: слегка растрепанные ветром, но ухоженные волосы, яркая одежда и темные очки. Поток туристы принимались рассаживаться и обязательно сбивались к одному борту, так что лодка начинала угрожающе крениться. Они снимали друг друга жужжащими кинокамерами — традиционный снимок: голубой залив, человек, склонившийся к прозрачной воде, случайно опущенная в море рука и мечтательный, немного рассеянный взгляд.
Пассажиры моментально влюблялись в отца и после прогулки наперебой зазывали его к себе, в чистенькие комнаты приморского отеля, построенного на вершине зеленого холма, над поселком, который жил своей будничной жизнью — непонятной и чуждой этим праздным пришельцам. В отеле отец всегда напивался — он пьянел медленно, но спиртного было много, а разговаривать с туристами отец не умел. И часа в четыре он начинал петь.
Туристы записывали отца на магнитофоны — иногда он пел часа четыре подряд, — песни просторно разливались над гаванью и, затопив поселок, замирали между домами, где рыбаки возились с мокрыми сетями.
Отец знал уйму древних песен, привезенных кельтами из Старого Света, — он пел суровые баллады охотников, ходивших на тюленя в Северную Атлантику, печальные песенные сказания китобоев, песни американских и канадских рыбаков, промышлявших рыбу у северо-восточного побережья; после промысловых песен он переключался на застольные, длинные, как северные зимние ночи, с. бесконечными зачинами, повторами и припевами, которые поются после каждого куплета, а куплетов в них бывает и по двадцать и по тридцать, и в поселке слушали эти кельтские песни и ухмылялись — они ведь были здорово солеными, а туристы, не знавшие языка наших дедов, радостно накручивали песни на пленку, чтобы отвезти их в свои добропорядочные города. К вечеру отец затягивал военные гимны и старинные кельтские погребальные плачи, и, когда его голос наконец затихал, прошлое, оживленное древними песнями, вставало над сонно ворочающимся морем, сумерки сгущались тяжкой тоской, и тревожная тьма окутывала рыбаков, маленькие хижины, обступившие залив, и лодки, спокойно замершие у пирса.