И однажды я твердо пообещал отцу, что, пока он жив, я никуда не уеду. Отец помолчал, потом улыбнулся мне сквозь дым и, посасывая сигарету, спокойно сказал:
— Что ж, сынок, спасибо.
Мы продолжали рыбачить. Прошел июль, кончилась неистовая августовская жара, наступили первые дни сентября, когда мальчишки еще с удовольствием бегают в школу, а вода над отмелями такая прозрачная, что на дне можно разглядеть самые мелкие камушки, и как-то вечером мама мне сказала: «Видишь, как он радуется — даже помолодел!»
Сентябрь, как всегда, был тихим и бессолнечным, он пролетел неприметно, легко и спокойно. Подходил октябрь, и начинало штормить. Теперь мы не оставляли ярусы на ночь и, если задувал северный свежак, возвращались и выбирали пустую снасть. В ноябре у нас унесло четыре перемета, море потемнело и сделалось сизым, а ветер все время нагонял волну. Мы дохаживали последние дни путины. Толстые свитера и тяжелые плащи, намокнув и обледенев на стылом ветру, становились жесткими, как железные доспехи, а с рукавиц свешивались ледяные лапы, и мы их оттаивали о выхлопную трубу. По утрам ветер обычно дул с материка, но к полудню обязательно заходил норд-вест, и мы немедленно поворачивали к берегу: идти против осенней северо-западной волны на тридцатифутовой островчанке — гиблое дело.
Я стоял за штурвалом, как когда-то мой дядя, и временами оглядывался, чтоб посмотреть на отца — он высился на корме в зарядах мокрого снега, и над ним нависала свинцовая волна, потом корма задиралась к низкому небу, и я отворачивался, чтобы не сбиться с курса. Но двадцать первого ноября — в последний день путины — я повернулся к отцу, и его не было.
В конце ноября, когда задувает норд-вест, развернуть островчанку навстречу волне — значит пойти на верную смерть. Море не ставит на могилах крестов, и, если ты все же сумеешь повернуть, ты не сможешь отыскать то проклятое место, где Атлантика похоронила очередную жертву. И откуда тебе знать, когда это случилось — за минуту до того, как ты обернулся, или за десять. Но зато ты знаешь — и уж это наверняка, — что твой отец никогда не умел плавать. Ни отец, ни дядья, ни деды, ни прадеды. Рыбаки предпочитают долго не мучиться.
У восточного побережья Северной Америки много богатых омарами отмелей. Весной омаров вмораживают в лед и на грузовиках-рефрижераторах отправляют в города. Грузовики день и ночь мчатся по автострадам, но омаров требуется все больше и больше, они дорожают, конкуренция растет...
А на отмелях, закрепленных за «Дженни Линн», уже десять лет никто не рыбачит. Море не ставит на могилах крестов, но наши предки разметили его — навеки. Дважды сюда приходили большие катера и закидывали огромные донные сети, и дважды кто-то срезал на них баканы, и сети навсегда оставались в море. Дважды в наш поселок приезжали полицейские и задавали много каверзных вопросов, но мужчины, стоявшие у дверей своих хижин, и женщины с грудными детьми на руках равнодушно смотрели на полицейских и молчали. Полицейские ругались, объясняли рыбакам, что море принадлежит всем, как воздух, его нельзя поделить... Рыбаки молчали.
Море было поделено лет триста назад нашими праотцами. И оно ждало «Дженни Линн». Так думали рыбаки.
Так думает мама.
Она живет на мизерную страховую пенсию, совсем одна в опустевшем доме. По утрам она слышит топот сапог, но рыбаки не останавливаются у ее крыльца: им некого ждать, и они проходят мимо. Мама не примет никакой помощи — она ждет меня. И мне мучительно сознавать, что она умрет, не дождавшись.
Но еще мучительнее знать, что отец уже умер — его нашли у берега двадцать восьмого ноября, он висел в ущелье между двумя утесами, и прибой нескончаемо колотил его о камни. Из рукавов куртки и разодранных брюк торчали размозженные, обглоданные кости — море ссосало с него сапоги и рукавицы, а остальное сделали рыбы и острые скалы...
Перевел с английского Андрей Кистяковский