— Такие права, — сказал, вздыхая, дед Ефим.
— Зачем же они такие? — взыскательным тоном подвыпившего человека закричал Лукьян.
— А уж так повелось... Есть у помещиков десятин поскольку тыщ... Да вот мы в первую службу в Польшу ходили, — там, куда ни глянь, вся земля господская.
— А у солдата мать нищая! — обличительно воскликнул Лукьян.
Перешло время за полдень, надо было выступать: до сборного пункта — 80 верст, а явиться предписано на завтрашнее число. Семен пошептал на ухо деду Ефиму, и дед громко сказал:
— Пора... Путь не близкий... Время Богу молиться. Иди, Лука, одевайся...
Служивый вышел из-за стола, надел коротенький форменный полушубок, зацепил шашку.
— Шашка — верная подруга, — сказал дядя Лукьян, — теперь уж не скоро ее сымешь...
— Это уж — жена твоя теперь, — горьким голосом сказал Максим Рогачев.
Дед Ефим продолжал распоряжаться. Он громким шепотом давал указания Семену и Прасковье, как, что и в каком порядке надо делать, где сесть, как держать икону, как благословлять. И оттого, что был такой знающий, авторитетный человек, который уверенно командовал, передавалась и всем уверенность, что все будет сделано правильно, как требуют дедовский обычай и польза дела.
— Ну, теперь садитесь! — торжественно сказал дед Ефим.
Все сели. И стало тихо, точно опустела горница, точно не стоял здесь сейчас гомон голосов и песенный шум. Лишь за окнами на дворе глухо звенел и дробился ребячий крик.
— Ну... Господи бослови... — проговорил дед Ефим, крестясь, и встал.
И все встали. Широко и спешно начали креститься на иконы. Струился шелест движущихся рук, слышались вздохи, шепот, всхлипыванье, стук шашки о пол, когда служивый кланялся в землю. Долго молились, шептали, устремив глаза в темный угол, где были иконы — и дедовские, облупленные и потемневшие, и новые — в дешевеньких киотах за стеклом, и лубочные изображения Серафима, а рядом генералы: Стессель, Фок и Куропаткин. Там, в темном углу, в темных, чуть видных ликах неизменных свидетелях труда, горя и слез нескольких поколений, было единственное упование их, этих плачущих и всхлипывающих людей...
— Ну, теперь садитесь, — сказал дед Ефим. — Семен! Прасковья! Садитесь в передний угол!
Послушные уверенному указанию, родители заняли места за столом, неумелые, жалко-смущенные и растерянные.
— Иде иконка-то? Давай сюда! Берите так... вот: ты, Прасковья, правой рукой, ты, Семен, — левой... Держите... Ну, Лукаша! — вздохнул дед, обернувшись к служивому: — Кланяйся в ноги родителям, проси благословения... Благословение родительское — знаешь? — большое дело, концы в концов... Без него нитнюдь никуда... Говори: простите и благословите, батенька и маменька!..
Служивый перекрестился на родителей, сидевших рядом в напряженной позе и державшихся руками за небольшую медную иконку-складень, старую, от дедовских времен уцелевшую. И, может быть, в первый раз он рассмотрел это сухое, в мелких морщинках, рыжебородое лицо отца и припухшее от слез лицо матери,— жалкие и невыразимо дорогие ему эти родные лица... Он стукнул лбом в пол и, трясясь от слез, с трудом выговорил:
— Батенька! Маменька! Простите и благословите...
Задрожала рука матери, ручьем полились непослушные слезы. Семен проговорил слабым, сиплым голосом:
— Бог благословит, чад ушка...
Но дед остановил его и сказал служивому:
— До трех раз поклонись!
И, гремя шашкой, Лука вставал, встряхивая волосами, и снова валился в ноги родителям, глухо повторяя:
— Простите и благословите, батенька и маменька!
— Мать, благословляй! — сказал Дед.
Всхлипывая, Прасковья перекрестила сына иконкой и попыталась что-то сказать, но застряли слова в рыданиях, ничего не разобрал никто.
— Перекрестись и поцелуй! — деловитым голосом командовал дед: — Так! Ну, теперь прибери... Глядай, не теряй...
— Не теряй, Лукаша! — горестным, плачущим голосом сказал сзади Максим Рогачев. — Это такое дело... большое!.. Материно благословение... береги...
— Иде чехольчик-то? — озабоченным голосом говорил дед Ефим.
Сам уложил иконку в чехол, замотал шнурком, связал и, передавая внуку, коротко и строго сказал:
— Прибери хорошенько! На гайтан повесь!
Внимательно проследил, как Луканька навесил сумочку на шнурок креста, как засунул в пазуху за рубаху, как застегнулся. И чувствовалось всеми, что то, что делается под зорким наблюдением деда Ефима, есть нечто глубоко важное, нужное, спасительное... И даже горечь момента как будто растворялась в этих строгих подробностях старого обряда.