А у каждого из нас «Люксембургский сад», как нечто много раз произнесенное, прослышанное, вызывал свои ассоциации. Один находил сходство решеток Люксембургского с решетками Летнего сада в Петербурге, другому казалось, что он словно бы здесь когда-то ходил, но только ему для уверенности не хватает духового оркестра. Что же касается меня, то я готов был согласиться с любым мнением, но только без духового оркестра... Мимо проследовал немолодой господин с морщинистым лицом. Он даже не удостоил нашу компанию взглядом, тогда как наше характерное многоголосие, не успевших еще справиться с идиллической тишиной сада людей, не могло не привлекать внимание прохожих. Но сухая шея господина осталась стойкой и неподвижной. Дойдя до клумбы, вокруг которой на стульях сидели, видимо, завсегдатаи сада, выглядевшие со стороны так, словно для них остановилось время, он выбрал себе уединенное место, оглянулся по сторонам, сел и раскрыл над собой зонт. Небо было чистое, и эту его странность ничем иным, как желанием отгородиться от остального мира, нельзя было объяснить.
Я не мог отвести глаз от его огромного черного зонта. И я знал, почему это делаю. Точно с таким же очень старым и черным зонтом ходил по Парижу Модильяни. Шли теплые летние дожди, и Модильяни с Анной Андреевной Ахматовой приходили сюда, в Люксембургский сад, сидели под этим зонтом на скамейке — не на платных стульях, как было принято тогда, а на скамейке. Недалеко дремал старый дворец в итальянском вкусе, и они читали в два голоса Верлена и радовались тому, что помнили одни и те же вещи.
Париж сам напоминал о давнем — заполнял мимолетность содержанием, ибо то, что видишь, то, что тебе показывают, — слишком на поверхности, слишком снаружи... Не знаю, как другим, но мне в эти дни Париж представлялся одним большим театром, где публика, то есть приезжие, ходят и рассматривают одни только декорации из спектаклей прошлых веков. Сама же сегодняшняя жизнь парижан скрыта от постороннего взгляда. Она, эта жизнь, где-то рядом за фасадами роскошных особняков и дворцов. За то время, что я ходил по Парижу, ни один француз не мелькнул за окном или на каком-нибудь балконе, и не помню случая, чтобы кто-то раскланялся с кем-то на улице. Чувствовалось, что парижане не очень-то желали смешиваться с туристами. Они им просто надоели. И это можно было понять. Складывалось впечатление, будто все коренное население Парижа бежало из осажденного туристами города. Бежало, оставив им все, чем сами жили бесчисленные бистро, кафе, магазины и метро, дворцы и соборы, гробницу Наполеона, целый район ночного развлечения с Мулен-Руж на Плас-Пигаль; проституток с улицы Сен-Дени, глядя на которых, можно было удивляться, что они все такие коренастенькие и плотно сбитые — совсем как их предшественницы с картин Тулуз-Лотрека; и Гранд-Опера, которая не всякому праздно шатающемуся по Парижу доступна. Правда, за небольшую плату можно было войти и посмотреть внутри, посмотреть «Большую лестницу», ведущую вечерами в страшно освещенный блеском нарядов зал... Оставили и гигантский культурный центр Помпиду, построенный на месте бывшего Центрального рынка «чрева Парижа». Снаружи он напоминал авангардистскую композицию из труб и металлолома, вид которой неизбалованному странностями человеку мешал проникнуться идеей его создания, мешал любоваться им, как врожденный стыд мешает любоваться обнаженным телом... Но самое главное, парижане оставили туристам прекрасные музеи. Они-то и пожирали драгоценное время, отпущенное на Париж, особенно если это время исчислялось пятью-шестью днями.
Уже где-то в середине поездки я пришел к выводу, что преданность не всегда удобна. В моем случае я имею ввиду преданность своей группе, людям, с кем мне было хорошо. Привыкший к поездкам как к работе, составной частью которых было обязательное преодоление трудностей, сейчас, когда эти трудности взяла на себя организация, я утратил бдительность, дал втянуть себя в общее течение коллективного благополучия и слишком поздно обнаружил, что приезжать впервые, ненадолго, в Париж и тратить основное время на музеи — нелепо... Правда, не сразу я решился об этом сказать вслух.