За весь день они съели по дольке шоколада и по галетине. В кипяток прибавили спирта и теперь, посушившись и умывшись, дремали у костерка. Спать условились по очереди.
Первую половину ночи не спал Борисов. В лесу плакал филин, на болоте кричала выпь. Шорохи ночи, ночной холод и ночная тишина пугали и настораживали.
Летчик спит на чистой постели; ночью, если он не летает, для него как бы кончается война. Кончается и потом приходит снова. Но он ест из тарелки и за столом и пьет из стакана. И он не всегда знает, что значит спать на земле, и шагать по грязи, и перемазаться в глине от сапог до фуражки, и мокнуть под дождем, и пить из лужи, если нет воды и очень хочется пить, и голодать, и жевать свой последний сухарь, твердый, как подкова. Борисов воевал в небе, и эта первая ночь в плену у воды, и сон на земле под открытым небом, и чувство голода — все было новым и, как все новое, обостряло жизнь; и соль, казалось, стала бы солонее, если была бы соль.
Луну спрятал туман, в нем растворились дальние стволы, кусты.
— Коля, — спросил шепотом Борисов, — ты ничего не слышишь?
Морозов мгновенно смахнул с себя сон, прислушался.
За туманом лепетала вода.
— Это река, — шепотом сказал Морозов. — Она возвращается в русло, она, понимаешь, вышла из берегов, сопит и плещется. Ты разве никогда не слышал?
— Дай закурить.
Морозов с вечера собрал все папиросы в общий фонд. Их осталось тридцать.
— Бери, — сказал он, — на твоем счету ровно десять. Кури хоть все подряд.
— Я одну! Когда куришь — будто теплее.
— Поспи.
Борисов привалился к спине Ивашенко, а Морозов, положив пистолет на колени, сел спиной к стволу старой сосны.
И пока он сторожил, подремывая, вспомнилась весна в средней полосе России, где он родился, — светлая, чистая и холодная, с поздними снегами в ложках. Здесь все было иным, словно и сюда доносилось дыханье моря.
С прорыва блокады под Ленинградом он почти каждый день, когда позволяла погода, летал. Один раз его сбили, и он сел с Борисовым в поле, очень близко от аэродрома. И то, что случилось с ним сейчас, под конец войны, было непривычно и странно и рождало необъяснимое чувство, словно ему дали отпуск из воинской жизни на неизвестное время. Он в лесу, окруженном водой; спадет разлив, и он войдет в вой» ну, как река в свое русло. Но сейчас даже голод не мог убить в нем забытого ощущения покоя и тишины. А рядом дремало смутное ожиданье опасностей, предстоявших, когда схлынет вода.
* * *
На заре проснулись тысячи птиц: утки, бакланы, чомги, и завели разговоры. Они летели на север и отдыхали у воздушной дороги. Огромные крылья прошумели над лесом — может быть, лебеди. Говорят, они живут в этом болотном краю.
Солнце выползло из-за края земли среди редких, легких, как пух, облаков; темно-красное в первое мгновенье, оно быстро стало золотым. И вода, казавшаяся ночью черной и слепой, вдруг обрела свои голубые оттенки, словно прозрела, гляделась в небо и отражала его. Кусты ивы стали розовыми, на них зазеленели сережки.
— Ребята, подъем, — сказал Морозов, — мыться, и поищем яиц.
Он посмотрел на уток, плававших почти у берега. И все же стрелять не следовало: услышат, чего доброго.
— А я уж давно не сплю, товарищ капитан, — сказал Ивашенко, лежавший на лапах сосны, положив голову на руку, смотрю, как тут здорово красиво. Были бы краски, я бы тут пожил. Я ведь человек городской, таких мест никогда не видел. Даже о войне забываешь.
— Не беспокойся, она о себе напомнит, — сказал Морозов.
Что-то мешало ему принять дружбу этого голубоглазого человека. Липочкин тоже жил в своем мире и, как представлялось Морозову, многого не понимал в жизни, но то был святой справедливости человек. А этот казался наивным, чудаковатым и беспомощным. Пересиливая в себе неприязнь, стараясь быть справедливым, как Костя Липочкин, Морозов позвал Ивашенко.
— Мойся в кустах, чтобы не было видно твоей замечательной личности. Тут, между прочим, немцы, может, сидят, как и мы.
— Да нет здесь никого, — убежденно сказал Ивашенко.
— Много ты понимаешь. Морозов нашел пять утиных яиц.
— Ну и жизнь! Как в санатории! — восторженно сказал Ивашенко.
— Может, последний раз в санатории, — мрачно ответил Морозов. — Ты только не пугайся, стрелок. — Морозову доставляло удовольствие дразнить Ивашенко.
— А чего мне? Я как все, — сказал Ивашенко. Когда разожгли в ямке костер, Борисов еще спал.
— Пусть еще поспит, не шуми, — сказал Морозов. — Он столько полетал, ему можно.
— Пусть слит, — согласился Ивашенко и улыбнулся своей обезоруживающей улыбкой.
Морозов испек яйца, вскипятил воду и стал будить друга.
— Где я? — вскочил с земли Борисов.
— Тебе виднее, ты штурман. Стрелок утверждает, что мы в санатории.
Морозов выдал каждому по галетине и папиросе:
— Шоколаду не будет.
Муха получила свою скудную порцию. Поев, они забрались в кусты. Оттуда открывались и лес, и вода, и болота.
— Заметили, как убывает вода? Может, к ночи выпустит. Тогда пойдем на восток... Главное, правильно себя чувствовать, ребята... Войне, может, осталось всего ничего, мы победили, и нам в самый раз шагать победителями. Мы здесь люди, а не эта коричневая нечисть. И здесь польская земля. Не такое уж трудное дело топать по земле друзей.
— Вы не говорите, вы изрекаете, командир, — насмешливо сказал Ивашенко.
— Ничего я не изрекаю, но я только что понял очень важную штуку: мы не должны бояться собственной тени и черт знает чего еще. Предлагаю возвращаться на аэродром спокойно, как крестьяне с поля. Тогда мы всюду пройдем.
— Сельские жители, которым надо идти по ночам и не наступить на сухой сучок. Три пистолета и три обоймы патронов, по десять папирос на брата и разбитые в кровь морды... — сказал Ивашенко.
— По девять папирос, — поправил Борисов. — И ничего, хоть и по девять, а пройдем.
— По девять так по девять. Не обращайте внимания на мои слова, командир. Во мне сидит бес противоречия, я всегда спорю, вторая моя натура.
— Ну и спорь.
— Так ведь спорю, а сам очень хорошо понимаю. Пойдем, как победители, это по мне, — легко рассмеялся Ивашенко.
Морозов вспоминал полеты с Борисовым. Сколько раз с трудом дотягивали до земли, и никогда Борисов не унывал! А как они ходили на бомбометания с малых высот, на его, Сашки Борисова, знаменитые бомбометания!
— Сегодня еще раз понял, почему стал летать с тобой, Саша, — сказал Морозов. — Упал с тысячи метров — и чувствуешь себя человеком. Вот почему.
— Агитируешь, Коля?
— Агитирую.
— Товарищи, это рай, это болотный санаторий! Я, кажется, начну говорить стихами, — сказал Ивашенко, стараясь показать, что и ему не страшно и даже как будто весело.
— Ну и валяй, а я не написал и двух строк, похожих на стихи, — с сожалением и любопытством сказал Морозов. — Мне это не угрожает.
Они лежали в кустах и курили и смотрели, как закипает в кружке вода. В кружке жила успокоительная сила родных вещей.
И такой же покой источал цветок на тоненьком зеленом стебле. Он выглянул из-под прошлогоднего листа и тянул к солнечному лучу мохнатую желтую голову.
В кружке поднимались пузырьки, и от пузырьков тоже веяло чем-то спокойным. Прилетела бабочка-капустница, белокрылая, серебристая. Она села на желтый цветок и замерла, едва вздрагивая от слабых порывов теплого ветра.
Ивашенко потянулся к ней рукой. У него даже рот раскрылся от удовольствия.
— Не тронь! — крикнул Морозов.
Ивашенко отдернул руку, пустил в бабочку струйку дыма, и она улетела. Он смотрел вдаль на мокрые черные кусты, на лес и горизонт. Г лаза резало от блеска и солнечного света, скользившего по воде.
— Хватит нам кипятку, на что он?
— А чтобы как на охоте. Постреляли уток, вернулись, кипятим чаек, — сказал Морозов, оглядываясь. — Здорово я любил с отцом в лес ходить! На охоту не брал, а за ягодами — пожалуйста. Почти такой же лес, летом всякой ягоды — заешься!