Выбрать главу

— Хуторок, — сказал Морозов, рассматривая пристройки.

Окна слепые — темнота. Во дворе ни машин, ни лошадей, ни часовых.

— Постучу, — шепотом сказал Морозов, — а вы подождите...

Они пролезли в щель в покосившемся заборе, и сразу же на цепи яростно залаяла собака.

Морозов свистнул ей и тихо стукнул.

Тяжелая дубовая дверь приотворилась. На пороге стоял старик в жилете, с седой щетиной на ввалившихся щеках и с белыми усами под ястребиным носом.

— Цо ты за чловек? — испуганно отступая, сказал старик.

— Немцы есть? — шепотом спросил Морозов.

— Немцев не маэ, — ответил старик. — Жинка та дзецки.

— Вот и хорошо, дедушка. Нас тут трое, нам надо добраться до своих...

— Цыц, стара! — крикнул старик, и собака перестала лаять. — Цо пан муви?

— Русский, понимаешь, хозяин? Нам до своих добраться, чего-нибудь поесть.

— Вы с плену?

— Нет, хозяин, из лесу.

— Из лясу? — переспросил старик. — Заходьте, пане.

Они вошли в сени, где было тепло, стояла бочка, прикрытая доской, и пахло солеными огурцами.

Старик проводил их в кухню, задернул занавеску в окне, зажег керосиновую лампу.

— Сидайте, Панове, — сказал хозяин, снял с полки хлеб и, положив на стол, стал отрезать ломти. Руки его дрожали.

Гости сели к столу. Борисов держал автомат на коленях.

У Ивашенко за пазухой сидела Муха и смотрела на хлеб.

— Млека, панове? — спросил старик и поставил на стол глиняный кувшин в цветах и кружки. — Цо то за песек? Може, песек хце млека?

В кухне было тихо, в простенке тикали часы с ангелом на эмалевом циферблате. И троим пришельцам было странно сидеть вот так за молоком и хлебом на чужой земле, среди чужих людей.

О чем думает этот старик?

— Где немцы, дед? — спросил Морозов.

— В място, в городе, — сказал старик, — тутай недалеко, панове. А вам до немцев?

— Лучше бы без них, — сказал Борисов. Старик засмеялся дребезжащим смехом.

В это время приотворилась дверь, и в нее заглянули четыре заспанных испуганных лица: мальчик лет двенадцати, девочка лет трех, бабка, натягивавшая юбку и девушка с растрепавшейся косой.

— То бабця Юстина, — сказал старик, — то Юлька, мальчик Франек, а маленьку... — он не договорил.

Залаяла собака.

— Спрячь их швидце, Юстина, — сказал старик. Старуха втолкнула гостей в комнату, где стояли две постели и сундуки, подняла крышку погреба в углу.

— Полезайте, добрые люди, — сказала она, — и Юлька с вами.

Они вчетвером оказались в погребе. Во дворе топали сапогами.

* * *

— Что ты медлишь, старый осел, когда тебя требует оберет? — крикнул солдат на крыльце.

В темноте у дома, освещая двор фонариком, стоял усталый, мрачный человек.

— Ведите себя вежливо, Тьяден, — сказал он простуженным голосом, — пора понимать обстановку.

— Слушаю, господин оберет.

— Мы не хотели нарушать ваш покой, многоуважаемый господин дорожный мастер, — сказал оберет старику.

— Я его отец, Стефан Явор, пан оберет. Дорожный, мастер в городе.

— Очень приятно познакомиться, пан Явор... Мы идем издалека... Транспорт не пришел, ночь застала нас в пути, нас окружили болота, отрезали от мира... И мы шагали напрямик... Никто не знает, что здесь происходит... В лесу мы наткнулись на брошенный мотоцикл, а потом нашли кем-то убитого посыльного.... Солдаты устали. Не хочется ночью идти через лес... Позвольте моим людям переночевать у вас... Можно на сеновале... Кто в доме?

— Женщины и дети, пан оберет. Пусть ночуют ваши солдаты. Я счастлив быть вам полезным.

 

— Тьяден, — крикнул оберет, — устройте людей... Выставить караул.

— Позвольте проводить вас в покой для гостей. Нет ли у вас желания выпить парного молока?

Оберет сразу лег.

— Тьяден, — крикнул он,— ты присчитал этого мотоциклиста к тем, которых мы похоронили?.. — Он многозначительно взглянул на хозяина. — Дорогой пан Явор, я хороню мертвых. Я иду на восток, на север и на запад и хороню мертвых... Люди так долго и так обильно убивали, что теперь очень важно всех похоронить... Если этого не сделать, может произойти весьма нежелательное отравление атмосферы... Где ты, пьяный медведь, Тьяден? Где моя команда? Где мои таблетки... Я совсем разучился спать. И теперь снова учусь этому делу.

— Я здесь, господин оберет! — крикнул из сеней Тьяден. — А ты, старина, — обратился он к Явору,— принеси молока и не вслушивайся в слова господина оберете, они слишком трудны для понимания.

Тьяден почесал свой чугунный затылок и, памятуя наставления оберста, дипломатически вежливо спросил:

— Нет ли в твоем доме, старина, напитка покрепче, чем из коровьей сиськи?

— Принесу вам, пане, сливяночку, которую подают на свадьбах, крестинах и, конечно, похоронах, — сказал старик Явор и прошел в комнату.

* * *

— Если эта проклятущая собачонка залает?..

— А наверху она бы скулила, стала б нас искать, — шепнул Борисов.

— Не бойтесь, панове, — шепнула Юлька в темноте, — тут глыбоко под землей, ничего не слыхать. И меня тутай уже двое рокив ховают от нимцев, як воны приходят до нас в дом.

Она бойко тараторила на странной смеси русского, польского и украинского.

— Дидусю нимцы, чтоб воны сказылись, не трогають, и батю тож. Он дуже хитрый, дидуся. Сидайте, я сейчас огонек засвичу.

Юлька зашарила по полу и наткнулась на Ивашенко.

Ивашенко осторожно обнял ее и глухо сказал:

— Не надо огня, Юлька, еще немцы увидят.

— Та ни...— засмеялась Юлька,— отсюда ничего не видать. Ой, пан, пустите, я пощукю сернички.

Борисов зажег зажигалку. Морозов в исподлобья посмотрел на; Ивашенко:

— Везучий ты парень, стрелок! А, ну, не тронь девку! — зашептала Юлька— Пан офицер шутит.

Юлька нашарила свечку, Морозов ее засветил, и когда она разгорелась, все зажмурились: так, ослепительно засияли в, дрожащем свете глухие стены погреба, а розовое, с трепетными тенями лицо Юльки показалось таким красивым и хорошим, что Ивашенко грустно вздохнул.

А если вот сейчас сюда войдут немцы? И это будет его последним боевым днем... Обидно погибнуть на самом пороге победы. Но Ивашенко не думалось об этом. В глубине души ему казалось, что это невозможно. И хотя многие его товарищи погибли и он становился на место погибших, ему казалось, что с ним этого никогда не произойдет. И даже когда он видел мертвых рядом — вот совсем недавно этого немецкого летчика и мотоциклиста, — он видел смерть как то, что может быть только вне его, а не в нем. И даже когда он был ранен и боль наполняла его и напоминала о смерти, он не понимал и не ощущал, что смерть может за ним прийти. Он не верил, не чувствовал, что такое с ним случится. А вот прелесть молодого Юлькиного лица и теплоту ее кожи и улыбки он чувствовал, и сердце его билось сильнее. И он сильнее сжимал автомат, который доверил ему Морозов. Он смотрел на Юльку и радовался ей, и Юлька не умела отвести от него взгляда.

У Морозова были другие мысли. Он думал о брате, о матери. Он думал и о конце войны, и ему страстно хотелось заглянуть в то, что будет после нее, и он зажмуривался, и по телу его пробегали мурашки счастливого волнения. Такая ослепительно прекрасная жизнь должна была начаться для всех: и волшебное изобилие и не менее волшебное единение всех воевавших с фашизмом. И эти тайные его мысли, которые он стеснялся высказать другим, одолевали его сейчас в погребе. Он вспоминал и Липочкина, вспоминал, как они, несмотря на запрещение, купались в ледяной воде в море, как он без успеха таскал его на танцы, его доброту, проницательный свет его глаз и прекрасную, деятельную силу его ума, который ему, Морозову, так много впервые отворил в мире. Думая обо всем хорошем, обо всем что должно остаться навеки, нельзя было его не вспоминать. Он гордился погибшим другом и связывал его дела с величайшим благополучием людей. Не мог он не думать и о том, что если ворвутся немцы, то надо как-то отбиться, уйти от них, чтобы еще раз полететь, окунуться в небо.