С одиннадцати утра до трех дня работать в лесной кузнице невозможно. Я долго искал хотя бы пятнышко тени и лег под дерево, под призрачный покров веток, напоминающих анатомическую схему истерзанных нервов.
Пыль поднимается вверх, словно белая смерть, одевая стволы и замутняя сетки теней, вытканные широким потоком солнечных лучей. Воздух вибрирует от жары над бледным, негнущимся, омертвевшим кустарником. Ослабленные, худые, сонные от навалившейся на нас лихорадки, мы двигаемся в полуобмороке под непрерывное, как жизнь, жужжание. Лес полон стрекоз. Здесь разместилась их невидимая мастерская с миллионами колесиков, молоточков и гудков, и звуки ее оглушают окрестности на многие километры.
Мы всегда в центре этой знойной мучительной полифонии и ведем унылую жизнь, слова наши лишены смысла, мы часами глядим, как парят в бесцветном небе орлы, словно чучела птиц на огромной, оклеенной выцветшими обоями стене.
Издали время от времени доносятся звуки канонады.
1 февраля. Зной полностью завладел нашими телами, и они стали похожи на эту безжизненную землю. Кажется, они тоже состоят из одной пыли и не способны к передвижению. Мы ощущаем нашу плоть лишь благодаря мучительной боли, которую причиняет каждая попытка снять с кожи потный след солнечных поцелуев. Приходишь в себя только к вечеру. День уходит под яркую вспышку красного заката. Надвигается ночь, требуя сна, но его нарушают многоголосые крики животных и насекомых: свист, треск, визг — вся гамма голосов, к которым не привыкли уши жителей пампы и сьерры.
Ночь и день. Днем мы молчим, но по ночам я слышу голоса моих солдат. Среди них есть «старики», например, Николас Педраса. Он из Валье-Гранде, в Чако с 1930 года и уже успел проложить дороги до Доа, Боливара и Камачо. Он желт от лихорадки и сух, как тростник.
— Говорят, парагвайцы пришли из Камачо по тропкам, — сказал потосиец Чакон.
— Еще бы, воды-то там нет, — авторитетно заметил Педраса.
— Парагвайцы ее всегда находят. Они знают лес лучше всех, — возразил грубый лапасец, остроскулый и косоглазый Хосе Ируста, участник сражений в Юхре и Кабо-Кастильо.
Тогда один из кочабамбинцев, которого все зовут Косни, возразил;
— Говорят, говорят... А помните, мы нашли умершего от жажды солдата на Седьмом километре, в двух шагах от родника? А, унтер?
— Да, — подтвердил я. — А около Кампо мы видели, один отравился, нажравшись в лесу колючек.
— От голода не умирают. Умирают от жажды. 10 ноября я видел на Седьмом, как наши сосали грязь.
Слова уходят в пустоту, не оставив и следа. Они, как легкий ветерок, скользят над кустарником, даже не всколыхнув его.
От нечего делать веду дневник.
6 февраля. Прошел дождь. Деревья снова помолодели. Мы набрали несколько банок воды, но хлеба и сахара нет — грузовик, который должен был привезти провизию, завяз в грязи.
10 февраля. Нас перебросили на двадцать километров вперед. Дорога, которую мы пробивали, использована не будет. Начнем прокладывать новую.
18 февраля. Шофер в распахнутой рубахе привез плохую весть.
— Источник пересох. Теперь будем возить воду из «Чины».
26 февраля. Вчера не было воды. Доставка осложнилась — слишком далеко приходится ездить. Вчера, после того как мы целый день рубили лес и ждали на дороге грузовик, последняя вспышка солнца — на этот раз розовая — окрасила землистые лица моих солдат. Напрасно пытались мы различить за пыльной завесой знакомый шум мотора. Грузовик пришел лишь сегодня утром, и вокруг бочки образовался лес рук, кувшинов и фляг, которые яростно расталкивали друг друга. Началась драка, и мне пришлось вмешаться.
1 марта. На наш участок прибыл светловолосый, низенький, давно не бритый лейтенант. Я доложил ему о численности солдат, находящихся в моем подчинении.
— На передовой нет воды, — сказал он. — Два дня назад отправили в госпиталь троих солдат. Надо искать колодцы.
— Говорят, в «Чине» отрыли.
— И достают воду.
— Это кому как повезет.
— Здесь тоже около Лоа пробовали рыть.