Потерю грузовика он воспринимал спокойно, обидно лишь, что завтра нечем будет позавтракать. Мы похлопали его по плечу и сказали, чтобы он не отчаивался: мы возьмем его сообща в дедушки на прокорм; впервые на памяти нынешнего поколения шоферюг Санчес улыбнулся польщенный. Однако два дня спустя его нашли мертвым в хижине. По городу разнесся слух, что гады тальянцы отняли у него надежду на кусок хлеба и он не выдержал отчаяния. Это было неправдой. Он умер от усталости; правда, от этого смерть Санчеса не стала менее ужасной.
Убивать никого не требовалось, мы все были обречены. Скорость на спуске упала до 30 километров, время на погрузку и разгрузку возросло вдвое. Раиьше половине наших шоферов удавалось делать по две ездки в день; сейчас — лишь пятерым.
Росита угасала. Она понемногу теряла вес и с жалкой улыбкой бродила по дому, боясь солнца. Возвращаясь, я заставал ее в постели, лицо едва выступало из полумрака.
— Грингито, — тихо спрашивала она, — когда я смогу влезть к тебе в грузовик?..
Я вру, потому что уже не верю в это. Люблю ли я Роситу? Не в этом дело, я исхожу яростью от того, что она попала в ловушку — ту же, в которой задыхаемся все мы.
Приходил врач-европеец, специалист; он выгреб у меня все деньги и заверил, что Роситу можно вылечить. Но цена за лечение превосходила мыслимые пределы. Росита все поняла. Она не спросила, когда ее начнут колоть. Она вообще ни о чем не спросила, но, когда я лег вечером рядышком, завернувшись в одеяло, несчастный, каким бывал только в детстве, она погладила меня по голове.
— Бедный грингито. Бедные мы...
Я заснул под монотонную песнь людских несчастий. Позже я очнулся и услышал, как Росита плачет во сне... Пришел Доминго с вестью, что пора вставать. Трасса ожидала своих жертв.
История со старым Санчесом не прошла даром. Теперь нам предстояло взять реванш. Расчленить колонну «фиатов» можно было, только зайдя с обочины, как это сделал без всякой задней мысли бедняга Санчес.
Я выскочил на дорогу под самым носом последнего тальянца. Парень, на секунду оторопев, отпустил инстинктивно педаль газа, а большего не требовалось. На повороте он держится смирно — его танк наверняка бы завис над пропастью — и пыхтит мне в затылок, но, как только выходим на прямую, нагло клаксонит, требуя пропустить его. Я жду, когда он начнет обгонять меня слева, чтобы тут же сдвинуться на середину дороги. Перед его радиатором вырастает деревянный барьер за которым провал в триста метров глубиной. Долго лететь. Он, надо думать, чертыхается почем зря и пробует вдвинуться справа между «фарго» и скалой. Это, приятель, ценная мысль. Я пропускаю его, пока он не оказывается на уровне моей кабины. Сзади слышится шквал сигналов — это наши.
«Фиат» зажат в «коробочку» — я рывком выдвигаюсь вперед и резко беру вправо; он едва успевает притормозить, оставив клок брезента на выступе скалы и получив хорошую вмятину. Наши обгоняют его, победно рыча моторами на форсированном режиме.
Не мы первыми ступили на тропу войны. Но она началась. Доминго объявил вечером:
— Или мы их, или они нас, но вместе нам тут не жить.
Мы в это не верили. Ты хватил, отец! Ну в крайнем случае помнем тележку, не больше. Это была ошибка. Следующим утром на дороге поселилась смерть. Удар предназначался мне, но я уцелел. А ребята, ехавшие следом, отправились со всем имуществом в тартарары: два грузовика, четверо убитых.
Вклиниться в их колонну должен был маленький албанец с вислыми усами, по прозвищу Зог. Я шел прямо за ним, но не успел проскочить мимо очередного тальянца: впереди все время маячил кузов «фиата», рыскавшего вправо и влево. Вот он подался чуть влево, пора! Я газанул. В этот момент чья-то рука в кузове отодвинула брезент, и под колеса мне шлепнулась 200-литровая бочка солярки. Брызги заляпали ветровое стекло, но я не затормозил, зная, что передо мной примерно сто пятьдесят метров ровного участка до следующего виража.
Когда колеса попадают в лужу масла, они со скрипом едут юзом к краю пропасти. Только не тормозить, иначе конец! Я проскакиваю дальше и утыкаюсь бампером в кузов «фиата», слышится треск, но тальянец прибавляет скорость и идет дальше. Я не могу ехать так быстро, колеса, видимо, еще скользкие. Только не тормозить! На скорости 90 я влетаю в поворот и... создаю прецедент, не убившись. В ста метрах дальше по выходе из виража Доминго разражается диким хохотом.
— Мне смешно, потому что я очень боюсь, — выкрикивает он и добавляет: — Они это нарочно.
И тут мы услышали грохот: две машины, ехавшие следом, попали в лужу солярки, успевшую разлиться от края до края дороги. Я свешиваюсь из кабины и вижу, как грузовики, проломив барьер ограждения, устремляются вниз, подпрыгивая и разваливаясь. Из оторванной дверцы вываливается человеческая фигура, ударяется об утес и летит дальше. Ста метрами ниже раздается взрыв: это с опозданием рванул бензобак. Тишина. Мы проезжаем не останавливаясь. Сейчас мы им уже ничем не поможем. Кто это был, узнаем внизу.
— Они это нарочно, — твердит Доминго.
Я не хочу в это верить, бочка могла вывалиться случайно, такие вещи бывали.
— Заткнись, отец, — говорю я сквозь зубы. — Тебя тошно слушать.
Потам я пожалел. Пожалел не о словах, а о тоне, которым это было сказано. Убившийся человек, летевший на обезумевшем грузовике по откосу и превратившийся внизу в неузнаваемую обгоревшую мумию, на которую нельзя было смотреть без содрогания, оказался братом Доминго. Доминго, моего друга...
У нас не принято просить прощения. Доминго не плакал. Он лишь твердил: они это нарочно.
Те, кто сомневался, поняли, что это правда, на следующий день, когда фашисты по-подлому убили Джузеппе Бормиеро.
Бормиеро на подъеме вклинился в их цепь. На подъеме — здесь не могло быть никаких оправданий. После первого виража пять-шесть «фиатов», следовавших за нашим товарищем, остановились, забив дорогу: они все были вмазаны в дело. Все.
Джузеппе продолжал подниматься. Тогда тот, кто шел впереди него в нескольких метрах — это была мощная двадцатитонка, — остановился тоже. Потом машина начала пятиться назад, наваливаясь всей своей тяжестью на Бормиеро.
Бормиеро сражался вовсю. Он нажал акселератор, упираясь колесами в землю. Грузовики рычали, как два сцепившихся оленя во время гона. Потам один мотор захлебнулся и смолк. Тормоза не смогли сдержать мощного натиска «фиата»: легкий «студебеккер» Бормиеро пополз к обрыву и сорвался вниз. Мы надеялись лишь, что наш товарищ умер в момент удара и смерть его была скорой и легкой. Что он не почувствовал огня.
Мы узнали, кто это сделал. Эту сволочь звали Лука.
Неделю кряду я следую за Лукой. Впритык. Обгоняю лишь на последнем отрезке, уже внизу, на пыльной дороге. Я изучил его так, словно вылепил своими руками. Как шофер он не стоил и двух су, и это служило дополнительной причиной для ненависти. Его мастодонт не столь маневрен, как наши грузовики, он прет на одной передаче, будто лавина. Ребята с общего согласия отдали Луку мне. Джузеппе Бормиеро был моим другом. Где бы ни ехал «фиат» — в голове колонны, в середине или замыкающим, ребята отсекают его, пять-шесть машин вклиниваются, создавая пробку, как сделали фашисты в тот раз, когда угробили Бормиеро.
Тут вступаю в игру я. Пристраиваюсь в затылок и еду следом. Дистанция между нами не больше метра, иногда отпускаю его за поворот, чтобы дать надежду — ага, он сумел оторваться. Но тут же вновь нагоняю: ку-ку, я здесь. Он пытается подловить меня, резко тормозя, в надежде, что я расквашу себе нос о его железный кузов, но я не из того теста. Кто глупее? Догадайся сам. Это, безусловно, действует ему на нервы. Он ведет махину весом в двадцать тысяч кило, набычившись, ежесекундно ожидая подвоха.
И только внизу, когда в облаке пыли уже ничего не видно, я обхожу его — пусть поглотает у меня пыль из-под хвоста.
Так прошла неделя без перерыва на воскресенье. В конце концов он не выдержал. Внизу возле решетки порта он вылез из кабины и, почесываясь, двинулся ко мне.
— Почему ты меня преследуешь?
Он выговорил это старательно, не исказив французского языка. На челе его читалась озабоченность, а большие черные глаза смотрели по-детски обиженно.