Некоторые из нитей имели другие тоненькие ниточки того же цвета, словно бы дочурки или исключения из общих правил: так на нитке, фиксирующей мужчин или женщин такого-то возраста, которые подразумеваются женатыми, ниточки обозначали бы число вдовцов и вдов того же возраста, приходившихся на тот год, ибо эти отчеты были годовыми.
«Кипу» находились в специальном ведении индейцев, которых называли кипу-камайу, что означает «тот, на кого возложена обязанность считать»... Они записывали в узлах любую вещь, которая являлась результатом подсчета цифр, вплоть до записи сражений и проверок, которые проводились ими, вплоть до указания, сколько посольств было направлено к инке и сколько бесед и суждений было высказано королем. Однако содержание посольств, а также слова суждений или любое иное историческое событие они не могли передать узлами, ибо узел называет число, но не слово» (Перевод со староиспанского В. Кузьмищева.).
Этнографы, возможно, сочтут сопоставление латышского узелкового письма с «кипу» научно не вполне корректным — слишком далеко отстоят они друг от друга во времени и пространстве. И все же какое поразительное сходство: те же годовые летописи-реестры, та же бахрома из нити-основы и свисающих от нее ниток, то же деление по цветовым характеристикам...
После долгих расспросов и поисков мы наконец подъезжаем к нужному дому. Невысокий седобородый Янис Бринкис в свои без малого восемь десятков лет сохранил живой, пытливый взгляд, и стариком его никак не назовешь. Встреча радостная. Свои мотки он узнал сразу, отлично помнил и письма-тетрадки, посланные Гравитису. С улыбкой сказал Виктору Александровичу: «Ну, теперь у тебя больше данных об узелковом письме, чем было у меня».
Это правда, и все же любые сведения из первоисточника особенно ценны, поэтому внимательно записываем каждое слово старого краеведа.
— Да, такие мотки раньше были почти у всех в Висмантах,— рассказывает он.— На шерстяной нити хранились записи обо всех жизненных событиях отцов, дедов, прадедов, о судьбах целых родов. Когда отец или мать вязали узлы, то один из них обязательно проверял, все ли точно записал другой.
— А зачем? — спрашиваю я.
— Может,— подумав, отвечает Бринкис,— делали это для того, чтобы самому для себя соотнести происшедшие события с теми знаками, которыми отмечал эти события супруг,— ведь именно на такой привязке лучше всего срабатывает память. Узелковое письмо все же довольно условно, и велись записи сугубо для внутреннего пользования, даже соседи не всегда могли их прочесть...
Едва ли у латышских крестьян имелись причины засекречивать обыденные хозяйственные дела, но и каких-то канонических приемов вязания узелков тоже, по-видимому, не выработалось. Ведь узелки были второй, чисто народной системой письма, которая лишь дополняла обычную письменность.
Впрочем, у Гравитиса есть своя версия: возможно, считает он, у латышских поселенцев в Литве и были свои резоны держать в тайне события, происходившие в Висмантах, если предположить, что между пришельцами и коренными жителями сложились не вполне дружественные отношения. Известно, что в Литве также существовало узелковое письмо разных видов. От большого знатока литовских народных обычаев, доктора биологических наук Э. Шимкунайте мы даже знаем, как обозначалось начало текста — двумя узлами, нечто вроде скрипичного ключа в нотах. Чтобы найти начало нити, нужно было размотать весь клубочек и начать читать с другого конца, привязанного к деревянной палочке.
Гравитис приносит из машины клубки Бринкиса. Один из них — моток пряжи из двух черных и двух оранжево-красных шерстяных семиметровых нитей с десятками отходящих от них ниток — «дочурок». Он более сложный и, к счастью, сохранился лучше. Просим Бринкиса расшифровать понятные ему фрагменты. До этого, я знал, с клубком ознакомилась доктор Шимкунайте, и нам крайне важно сравнить оба толкования. Быстрый взгляд Бринкиса... Его объяснение в точности повторяет то, которое он дал в первую встречу с Гравитисом: семь 30-сантиметровых жгутиков, привязанных с небольшими промежутками к нити-основе, есть знаки высокой чести, почета, любви, добрых пожеланий; возможно, это торжественный «адрес» с пожеланиями счастья и благополучия.
По поводу этих семи ниток Шимкунайте дала весьма схожее объяснение: она считает, что ими записаны какие-то приятные, торжественные события. А вот весь моток, который она сравнивает с литовскими календарями-хрониками, похоже, летопись семьи из четырех человек — мужа, жены и двоих детей.
Как же в таком случае может быть прочтена эта летопись? Отрыв одной из красных нитей, вероятно, означает сообщение о смерти хозяйки дома или замужестве дочери, ушедшей жить в семью мужа. Кое-где к связке основных нитей прибавляются отдельные «отростки» — это может означать прибавку скота, какие-то приобретения. Когда на главной нити два узелка рядом — это интервал времени, возможно, сменился год. Узел, завязанный вправо,— прибыток в доме, влево — убыль, потеря. Когда центральных нитей становится шесть — вероятно, родились дети, и теперь на хуторе шесть жителей.
Про другой клубок Бринкиса доктор Шимкунайте, происходящая из семьи потомственных лекарей, думает, что это не хроника и не медицинские записи, а скорее сценарий какого-то праздника.
Трудно сказать — правильна ли эта расшифровка. Узелки еще ждут своего исследователя. Нужно искать стариков, которые помнят древнее письмо, искать новые образцы этой письменности, искать аналогии у соседних народов. По-настоящему, всерьез этим никто еще не занимался. У Гравитиса большие надежды на молодого филолога, выпускницу Латвийского государственного университета Айю Целму, которой он и отдал оба мотка Бринкиса и его тетради с объяснением отдельных фрагментов и описанием собственной узелковой азбуки.
Кстати, в попытке Бринкиса — создать буквенное народное письмо взамен утерянного смыслового — проглядывает чрезвычайно схожая ситуация со знаменитыми прибалтийскими поясами «юостами», орнамент которых, несомненно, нес в себе определенный смысл. Юосты тоже дарили с благопожеланиями. А когда значение фигур орнамента выветрилось из народной памяти, в эти же самые узоры изредка стали вплетать латинские литеры, на основе которых выстраивалась фраза. Например: «Кого люблю — тому дарю». Широкого распространения это, однако, не получило, поскольку буквы трудно вписывать в ткань, однако сам факт появления таких поясов как продолжение особой знаковой традиции многозначителен.
Конечно, и буквенное узелковое письмо, придуманное Бринкисом и его соседями, не смогло бы войти в употребление ввиду крайней сложности и громоздкости.
И все-таки почему узелковое письмо существовало в среде людей, которые — в отличие, скажем, от инков и эскимосов — имели удобную письменность? Ответ легко найти в тех же «закодированных» поясах, рукавицах, ритуальных полотенцах, тоже наделенных информацией, которую, конечно же, можно было бы выразить в обычной письменной форме. Однако этого не делали, не писала девушка — уже и в нашем веке — парню письмо с признанием в любви, а дарила вышитую рукавицу с особым знаком. Так, наверное, и с узелковым письмом, которое прекрасно уживалось с официальной грамотой. Бумага и чернила долго не могли вытеснить привычный в сельском доме моток шерсти, а кроме того, немало было и неграмотных людей.
Что же касается особенно широкого распространения узелкового письма в сравнительно позднее время именно в Висмантах, то этому в немалой степени мог способствовать действовавший во второй половине прошлого века запрет царских властей пользоваться латинским шрифтом; запрет распространялся на Польшу, Литву и Восточную Латвию — Латгалию.
Много песен я скопила