«Есть в полете!»
На остановке нас было только двое. В этот ранний час ходили лишь дежурные автобусы. Паренек в рабочей спецовке внимательно смотрел на меня. В конце концов, не выдержав, спросил:
— Зачем вам унты? Еще тепло. Я ответил ему, что на высоте всегда стоят зимние холода.
— А вы на каких летаете — на «ТУ» или на истребителе?
— На воздушных шарах. Паренек покачал головой:
— Что вы! На шарах уже не летают.
Я попытался было уверить его, что я действительно пилот аэростата, но вскоре подошел автобус, который увез меня в Долгопрудную. Не знаю, убедил ли я паренька...
Должно быть, нет.
Я представил себе то время, когда сам был таким же пареньком. Знали ли мы что-нибудь о воздушных шарах? Да мои сверстники прямо-таки бредили ими... В 20-е и 30-е годы воздухоплавание достигло — в буквальном и переносном смысле — удивительных высот. На газетных полосах мелькало имя Нобиле, достигшего Северного полюса на дирижабле; Пикара, который поднимался на стратостате в сконструированной им герметической гондоле; это было время, когда готовились к достижению высотных рекордов легендарные «Осоавиахим» и «Комсомол».
Тогда авиация нащупывала разные пути, по которым должно было пойти ее развитие. Испытывались, совершенствовались дирижабли, аэростаты, самолеты... Естественно, у нас в школе воздухоплавания разгорались жаркие споры о будущем авиации. Каждый из пилотов был уверен, что именно тому аппарату, на котором он летает, принадлежит будущее. Например, генерал Нобиле, читавший у нас лекции, считал, что последнее слово в покорении воздушных пространств остается за дирижаблем.
Но однажды преподаватель школы, один из первых воздухоплавателей в России, Борис Никитич Воробьев, подводя итоги очередного спора, очень правильно сказал, что нельзя односторонне оценивать возможности авиации, впадать в крайность. Все летательные аппараты должны дополнять друг друга, работать на одну цель—завоевание воздушного пространства... Мне запомнились эти слова.
Однако прошли годы, и аэростат забыли. Воздушный шар стал таким же анахронизмом, как, скажем, паровоз Черепановых или конный омнибус... Только ничтожно малая кучка поклонников воздухоплавания сумела отстоять право аэростата на жизнь.
В тот день, когда я встретился с пареньком, ничего не знавшим о воздушных шарах, мы готовились к очередному полету на аэростате.
На летном поле ярко горели прожекторы, скрестившие свои лучи на распластанной серебристой оболочке. Мы не замечали рассвета, сумерки просто растворялись в низких тучах, понемногу светлели тени. Оболочка, похожая на гигантский гриб, распухала на глазах, сглаживая свои морщины. То и дело стартер покрикивал:
— На поясных, плавно сдавай!
Рабочие понемногу отпускали поясные веревки, которые крепятся к кольцам, опоясывающим шар, и оболочка приподнималась. Рядом снаряжалась для полета гондола — корзина, сплетенная из упругих и легких ивовых прутьев. Ее загружали научной аппаратурой, радиостанциями с большим запасом сухих батарей, пилотажными приборами, прорезиненными баллонами с питьевой водой, продуктами. Возле лежали двадцатикилограммовые мешочки с песком — балласт.
Вместе со мной готовились к полету метеоролог Семен Семенович Гайгеров и бортрадист Матвей Маркович Кирпичев. Я знал Гайгерова как человека исключительной храбрости и выдержки. Преданность своей науке в нем сочеталась со страстью к «перемене мест», так хорошо знакомой каждому путешественнику. Он побывал почти во всех уголках Союза, зимовал в Арктике и на далекой земле Антарктиде.
Кирпичев, как всегда, был спокоен и немногословен. На его лице не отражалось и тени волнения. Сидя на корточках, Матвей настраивал свою рацию на волну центральной радиостанции, которая должна была следить за нами на протяжении всего полета. Не так давно на аэростатах не было радио, и это серьезно затрудняло розыски экипажа после посадки. Теперь же нам не грозила опасность на некоторое время исчезнуть без вести.
У каждого из нас с этим полетом было связано много надежд. Гайгеров хотел провести исследования атмосферы. Кирпичев — проверить надежность связи в длительном полете. А все вместе мы надеялись установить мировой рекорд дальности и продолжительности полета на аэростате.
Я получил метеосводку и принялся вычислять: в какое время мы пролетим над хорошо видимыми с воздуха ориентирами. Ко мне подошел Порфирий Полосухин, известный воздухоплаватель, когда-то бывший моим первым инструктором. Он выступал на этот раз в роли спортивного комиссара Центрального аэроклуба СССР.
— Что, дед, приуныл? — спросил он. (Друзья зовут меня дедом за то, что я люблю поворчать на молодежь.)
— На юг понесет, — говорю, — еще угодишь к туркам в гости.
Полосухин поглядел на небо и хмуро добавил:
— И тучки невысоко, можешь попасть в снежный заряд.
Заканчивался октябрь. Северный ветер гнал лиловые тучи. Надо бы отложить вылет, но слишком много труда было затрачено на его подготовку. Летим!
Я посмотрел на Гайгерова. Семен не обращал на погоду никакого внимания. Он суетился у приборов, удобнее устраивая их на стропах. Подозреваю, что Гайгеров тогда был даже рад этой хмари. Ведь для его исследований прямо-таки необходимы были и тучи, и грозы, и вьюги — все, что нам, пилотам, не доставляло особой радости...
Наконец оболочка наполнилась газом, и теперь ее удерживали только веревки. Громадный шар трепетал от ветра. Пора! Мы простились с друзьями и поднялись в гондолу. Я уравновесил аэростат. Люди, стоявшие вокруг корзины, отпустили ее, но шар, вздрогнув, чуть-чуть оторвался от земли и остановился. Это значит, подъемная сила сравнялась с весом гондолы. Стоит мне бросить на землю небольшой совок песка, и шар начнет подниматься.
Все готово, но мы почему-то медлим. Это как бы русский обычай— посидеть перед прощанием. Томительно проходят минуты. Наконец стартер произносит последнюю команду:
— Дай свободу! В полете! Неестественно глухим от волнения голосом отвечаю:
— Есть в полете! Взлет десять сорок одна!..
В облаках
Мелькнули серые, мокрые от дождя лица друзей, лужи на старте, кучка уменьшающихся в размерах автомашин на летном поле. Прокричал одинокий паровозный гудок, и все стихло. Стрелка вариометра, показывающая подъем и спуск, поползла вверх и остановилась. Я поторопился сбросить еще немного балласта — ненароком можно зацепиться за высоковольтные провода, и шар вспыхнет, как кусок фотопленки.
Внезапно оболочка аэростата исчезла. Гондола как бы повисла одна над бездной. Тупо натянутые стропы уходили вверх, скрываясь серой мгле. Мы вошли в нижнюю кромку облаков. В лицо дохнул влажный воздух. Одежда покрылась капельками дождя. Чем выше мы поднимались, тем становилось холоднее. Скоро по брезенту курток зашумели снежные комочки. Мокрая оболочка шара мгновенно покрылась льдом. Под его тяжестью аэростат начал снижаться. Я, проклиная погоду, вовсю работал совком, пока не удалось уравновесить аэростат. Нас несло к югу.
— Семен! — сказал я Гайгерову. — Заказал бы ты у своей метеорологии западный ветер.
— С удовольствием, но, как назло, на всех высотах ветер с севера. Циклон...— ответил он.
Шар плыл на одной высоте. Я уселся на горку балластных мешков, привалился спиной к корзине — почему бы и не подремать?
Вот уже тридцать лет я летаю на воздушных шарах — достаточный срок для того, чтобы приобрести выдержку, способность сохранять спокойствие в любой обстановке. Сколько раз за эти годы я поднимался на аэростате — сто, двести, тысячу?
Только первый, самый первый полет помнится ярко, точно он произошел вчера. Тогда, как и сейчас, было пасмурно и холодно... Я с трепетом поднимаюсь в гондолу. Какие у нее тонкие стропы: рванет ветер — и оборвутся! Падают наземь веревки, гондола отрывается от земли, ее несет куда-то в сторону. Я откидываюсь к противоположной стенке: на меня крепко давит неведомая сила. Внезапно стихает ветер и кругом разливается тишина, настоящая вечерняя тишина, будто мир остановился и остался в нем я один...