...По улицам клубилась пыль, летели клочья бумаги, валялись куски штукатурки, обломки колонн и статуй. Из разорванных водопроводных труб хлестала вода.
Олмедо едва успел выскочить из дверей, как дом, разрывая стены, со скрипом и скрежетом завалился набок, начал оседать и... рассыпался. Олмедо бросился к школе.
— Дети! Мои дети! — звала чья-то обезумевшая от горя мать.
Крыша школы сползла. Острые обломки балок воткнулись в небо. Посреди площади, перед школой Олмедо увидел учителя сеньора Аурельо и кучку ребят, которые жались к нему, будто он один мог спасти их в хаосе разрушения.
— Эрнесто! Где Хуан и Эрнесто? — повторял сеньор Аурельо.
— Эрнесто в церкви, сеньор учитель, — ответили дети. — И Хуан с ним. Эрнесто и Хуан снимут колокола. Падре дал им сукре (1 Сукре — денежная единица в Эквадоре. — Прим. ред.). Новенький сукре!
— А Кармело и Оранья?
— Они поют в церкви. Падре сказал, господу нашему угодна молитва детей. Они помолятся, и господь защитит всех. — Титу прижался к коленям отца. — Я боюсь, папасито, боюсь. Не уходи.
— Я сейчас вернусь, сынок.
Олмедо быстро направился к церкви. Старенькое здание от подножья до купола прорезала зловещая трещина. Внутри церкви было полно народу. На ступенях верующие стояли плотно, многие бросались на колени, подняв руки к небу, громко и горестно причитали. Пробиться к священнику было невозможно. Слышались дрожащие голоса детского хора и рыданье женщин.
— Падре, прекратите службу!— крикнул Олмедо через головы стоявших в дверях.
На него оборачивались, сердито шикали:
— Тихо! Замолчи, безбожник! Гоните вон нечестивого!
Кто-то цепко схватил за плечо, потянул назад. Олмедо рванулся:
— Выходите! Церковь обвалится! — кричал он так, чтоб услышали сыновья, но и сам-то не слышал своего голоса.
— Оранья! Кармело! — звал он, вглядываясь в полумрак притвора, бледно освещенного неверным светом свечей.
Зов его тонул в торжественно печальном пении. Плачем звенела молитва детей, в облаке ладана плыл к дверям священник, благословляя коленопреклоненных.
Приблизившись к Олмедо, он шепнул на ухо:
— Помоги церкви в страшный час, господь не оставит тебя в беде! Бери канат, сын мой! Там снимают колокола, помоги им. Да благословит господь усердие трудов твоих! — серебряным распятием священник перекрестил его и настойчиво шипел, обдавая вонью гнилых зубов и винным перегаром.
— Иди же, иди!
Олмедо с отвращением отодвинулся. Падре придержал его за руку и сунул горсть мелких монет. У Охаверде от ярости побелели скулы:
— Монетками голодных подкупаете, святоши! Сам-то не полезешь на верную гибель! Получай свои грязные медяки!
Падре в ниточку сжал тонкие губы. Размахнулся и, как по суку топором, рубанул Олмедо тяжелым распятием.
Зажав руками в кровь рассеченное лицо, Олмедо шагнул вперед, но его сбили с ног, отбросили от ступеней, церкви, и, оглушенный, он уже ничего не чувствовал и не видел.
Очнулся Олмедо к вечеру. Острая боль в груди не давала вздохнуть. На разбитом лице корой запеклись земля и кровь. Во рту пересохло. Опираясь на руки, попробовал подняться. Ноги, засыпанные щебнем, онемели и не слушались.
На краю пустынной площади в пыльной завесе пылал оранжевый диск солнца. Церковь лежала грудой камня. Тускло отсвечивал разбитый колокол, бессильно вывалив литой язык. В гнетущей тишине скрипела балка, раскачиваемая ветром. Все вокруг будто вымерло. Из-под развалин не доносилось ни звука, ни стона.
Олмедо лег на землю и слушал. Земля молчала. Он начал лихорадочно раскапывать щебень. Швырял камни. Тянул какие-то прутья, обломки досок. Сердце колотилось. Ноги не держали его, а он, обезумев, все швырял и швырял камни, пока не ткнулся лицом в землю. Обхватив голову руками, закричал дико, каким-то хриплым, не своим голосом. Все тело трясло в ознобе. Позади раздался осторожный шорох. Олмедо резко обернулся; тощий пес слизывал с камней густую кровь. Черная шерсть на загривке стояла дыбом. Заметив человека, он поджал хвост, но не двинулся с места. Глаза светились зеленым огнем, пасть, измазанная клейкой розовой слюной, угрожающе оскалилась...
К утру Олмедо выбрался на шоссе, ведущее в Баньос. Ничего зловещего не было ни в тишине утра, ни в садах, что, как прежде, зеленели вокруг и клонили к земле ветви, отягощенные плодами.
Страшные события минувшей ночи на минуту отступили, и Олмедо представилось, что, выйдь на Панамерикану, он снова увидит автобусы и грузовики, переполненные торговцами, спешащими на рынок в Амбато. Из районов, примыкающих к сельве, они везут наранхилью (из нее приготовляют утоляющий жажду напиток), агуакатэ с темно-зеленой кожицей и нежной мякотью фисташкового цвета, особенно вкусной, если ее немного посолить, и связки бананов всех сортов: и темно-коричневые, величиной в руку от кисти до локтя, и лиловые с золотистой мякотью, что выращивают в провинции Макас, и мелкие, необычайно сладкие, золотистые бананы оритос. Лучшие сорта, упакованные в целлофановые мешки, тысячами тонн идут на экспорт, а в городах на базарах продают фрукты особо нежные, не выдерживающие перевозок. Бананы — пища бедняков. Они дешевле хлеба и маиса. Гнилые и мелкие продают за бесценок. Их могут покупать даже индейцы-испольщики горных областей.