— Да, — продолжает он, — так вот вышло, под самый Новый год... Жил Михкель восемьдесят семь лет и всегда, слыл чудаком. Впрочем, у нас на острове любят чудаков, так ведь? — подмигивает Клаас Рэйно и с шутливым поклоном открывает калитку: — Милости просим в гости к Михкелю Ранду!
Мы вступаем в зеленый полумрак, наполненный чуть сыроватыми лесными запахами и птичьими голосами. От приземистого дома с радостным визгом к нам под ноги подкатывается вислоухий щенок. Он повисает на широких брюках Клааса, как бельевая прищепка, и висит так, блаженно прищурив один глаз, до тех пор, пока Клаас не берет его на руки.
...На острове любят чудаков. Неподалеку от Кингисеппа, я знал, есть усадьба Михкли. Хозяин чудил долго и упорно, собирал всякий хлам и, рассказывают, однажды притащил на буксире за лошадью даже остов грузовика. Соседи весело подтрунивали над Михкли и гордились им, потому что другого такого не было во всей округе. А после смерти старика с удивлением увидали, как появилась на стене его хутора вывеска музея. И с тех пор к усадьбе Михкли десятками причаливали автобусы, и — вот ведь штука! — приезжают даже из Таллина, чтобы поглядеть на всякие прялки-развалюхи, резное дерево, старинную утварь. Соседи припоминали злосчастный грузовик теперь уже не со смешками. Чувствовали — был и в этой штуке какой-то дальний расчет, неизвестная, невидимая из сегодняшнего дня цель.
«...у нас на острове любят чудаков...» — сказал Клаас. Да он и сам принадлежал к их числу. Он перепробовал в жизни массу профессий — от упаковщика до учителя... А теперь, в шестьдесят лет, окончил заочный сельскохозяйственный техникум и твердо осел здесь, в дендрарии своего учителя и друга Михкеля Ранда, чудака из чудаков, перевернувшего кусок бесплодного каменистого пустыря.
Пустырь отдал Михкелю отец, когда младший Ранд решил жениться. Это был не бог весть какой подарок — на пять саженей вглубь шел сплошной камень. Отсюда все окрестные деревни брали щебень на дороги.
Но Михкель, сын кузнеца и сам кузнец, не нуждался в плодородной земле. Он поставил свою мастерскую на перекрестке дорог, где любому проезжему мог понадобиться его труд — подковать лошадь, склепать колесный обод или выковать для хозяйства какую-нибудь железку. И в горне его кузницы до глубокой ночи всегда плясал веселый огонь.
Беда нагрянула в дом кузнеца жестким валом, как обрушивается вдруг посреди ясного дня, ударяет в крутой северный берег первая страшная волна — предвестница шторма.
Умерла жена, а с ней и ребенок. И в тот же год Ранд был мобилизован — уже катился по земле грохот первой мировой
Войны...
Через несколько лет он вернулся. И удивился — кузница была цела, и угли вроде еще хранили тепло давнишнего огня. Снова звенела наковальня в придорожной мастерской, и крестьяне с улыбкой говорили друг другу: «Слышали, наш Михкель вернулся...» Но это был не прежний весельчак Ранд, Ранд-шутник. Теперь он молча подолгу глядел в огонь и редко когда показывался на людях. Невидящими глазами смотрел в огонь и возвращался на землю, когда в его прокопченную обитель забегали ребятишки поглазеть на фонтаны искр или кто-то приходил с заказом.
В одно тягучее осеннее утро в Торнимяэ услышали, как со стороны кузни посыпались глухие удары. То не были привычные удары железа о железо. Ранд бил кайлом в камень, и от тяжелого острия тянулась небольшая канавка.
Занятие было странным, но соседей Ранда, когда они подошли поближе, удивило не это. Сам Михкель! Перед ними стоял прежний Ранд, веселый и хмельной, как на довоенной свадьбе.
— Значит, могилку решил копать? Пока силы есть? — спросил старинный приятель Михкеля и скорчил уморительную слезливую гримаску. — Нет, вы поглядите...
— Дурья твоя голова! — сказал Ранд.
...Мы идем по дорожке дендрария за Клаасом, мимо кустов жасмина, можжевеловых деревцев. Время от времени Клаас останавливается и поясняет: «Это грецкий орех», «Тис», «Канадская рябина». «Поглядите на листья — видели что-нибудь подобное?»
Ранд не был прирожденным садоводом и древознатцем. Настоящие знатоки обнаружили бы в его работе, наверное, много огрехов. Ну какой бы садовод позволил груше вымахать к небу на добрый десяток метров, дать ей бесплодно тянуться в рост, зажатой со всех сторон плотными темными кронами? Именно такая груша, тонкая и высокая, как тополь, была любимицей Михкеля. Он не трогал, не подрезал и другие деревья. У него просто не поднималась рука.