— Я с радостью покажу вам все это, — ответил мне философ. — Но какое отношение это имеет к моей научной работе?
Неужели вы забыли ее название?
— Нет, конечно же, нет. Но разве в конечном итоге не отстаиваете вы в ней ценности общечеловеческие и вечные? Право Человека на Разум. Да, философы франкфуртской школы отчетливо сознают тупик, в котором оказалась «техническая рациональность» всего предшествующего «технически-инструментального» взаимоотношения с природой. Но ведь апокалиптическое высказывание одного из основателей школы — «разум болен, разумнее будет прежде всего излечиться от него» — есть абсолютизация этого тупика. Неужели разум, «родив», современную технологию, совершенно растворился в своем детище? Разве законы развития человечества, процессов познания природы, объективного мира, существующего вне и независимо от человека, не подсказывают выхода из этой иллюзорной безысходности?
И выход этот — в разуме человеческом, неотделимом от вечного труда человеческого в этой природе, в этом мире. Разве не это право на исторический оптимизм отстаиваете вы своей работой? И разве в уверенности правоты и необходимости этой работы не лежат вот эти слова Манаса о вечной земле?
— Хорошо, — сказал философ. — Мы поедем в Талас».
— И рада бы, — вновь повторила Роза. — Но сами понимаете... Вот после лекций — як вашим услугам в любой день. Кроме... — Роза снова привычно перелистала календарь и рассмеялась. — И здесь туго. Только завтра...
И поспешила начать перечисление: семинар, подготовка к научно-теоретической конференции, заседание Совета молодых ученых и специалистов республики, Ученый совет университета...
— Хорошо, — ожесточился я, исчерпав свою настойчивость. — Обойдемся обычным интервью. Задам просто вопросы. Первый...
— Ой не надо, — с насмешливым ужасом вскинулась Роза. — Ладно. Попробуем... Так... К конференции будем готовиться в субботу-воскресенье, — снова взяла она свой календарь. — К совету успеем вернуться... Ладно. Иду к ректору. Молитесь, чтобы он внял.
Ректор внял.
— И вот что, — сказала Роза, когда автобус вырвался на межгородской простор, — давайте вообще без вопросов. Я ведь только начинаю жить в науке. Мне рано еще отвечать на вопросы...
Роза говорила о том, что наш век давно уже разрубил ассоциации, непременно связывающие понятие «кафедра» исключительно с чем-то торжественным и седовласым. «Двадцатый стремительный» создал новый тип «человека на кафедре» — неотличимого ни статью, «и возрастом от внимающей ему аудитории. Но, разрушив возрастной ценз на право учить, наше время многократно ужесточило экзамен на это право в другом: бесконечно увеличив источники и средства получения научной информации, оно лишило Учителя ореола исключительности накопленных им знаний... Роза говорила неторопливо, чувствовалось, что мысли, которые она высказывала, еще не нашли окончательных ответов.
— ...Мне рано еще отвечать на вопросы. Я еще ничего не сделала. Ни в науке, ни в жизни. Нет, нет, — взмахнула она узкой ладонью, словно отсекая возможные возражения. — Я не учитель. Я только учусь.
И в это мгновение мне стало понятным то, чего я боялся до встречи с Розой, — я боялся увидеть на лице двадцативосьмилетней заведующей кафедрой отсвет победительного самодовольства, первый признак нисхождения в ничто. Но в ее словах не было ни капли показного самоуничижения, ни грана профессорски-вельможного демократизма. Было лишь осознание неимоверной тяжести непреходящей ответственности, которую добровольно и естественно приняла на себя совесть ученого:
«Роза, — захотелось хоть чем-то помочь ей, — но ведь это судьба всех живущих. Разве существует раз и навсегда закрепленная позиция «учитель — ученик»? Я считаю своим учителем первую мою археологическую экспедицию, хотя никогда не был, да и не хотел стать археологом, но было в моей жизни лето нераздельной слитности восьмичасового землекопства в каменной молдавской земле с каким-то звездным счастьем экспедиционных костров. И это навсегда уже стало частицей каждого моего дня, даже если он прожит недостойно памяти тех часов. Моим учителем был замечательный русский художник, открывший мне, совершенно на меня не обращая внимания, мир Дионисия. Я пытаюсь соизмерить свои поступки и мысли с тем, что не успел сказать мне мой отец, и, со школьной скамьи не написавший ни одной математической формулы, считаю своим учителем выдающегося физика, чье сердце не выдержало груза ума, работы и доброты. А разве можно сказать, чем я обязан моему далекому уже во времени срочной службы танковому батальону и чему теперь учит безоглядная вера в меня двенадцатилетней дочери? Но разве я сам — хотя бы тем, чем приняли во мне участие мои учителя — разве я сам не был в какой-то мере и их учителем?»