— Я боялась, что кто-нибудь войдет и убьет меня,— призналась Мари.
Состояние заключенной быстро ухудшалось: из-за начавшихся болей в желудке она не могла есть ничего, кроме хлеба. Ежедневные допросы отнимали последние силы.
— Четверо полицейских сменяли друг друга. Одни изображали из себя «добрых малых», другие — «злых». Когда я отказывалась отвечать, первые говорили: «Жаль! Придет наш коллега, а он ненормальный, хуже будет». «Злые» обычно угрожали вспороть живот, убить ребенка, «пощекотать» электрическим током...
В конце концов у Мари-Жозе начались нервные припадки. Она настолько ослабла, что едва не погиб ребенок, которого ждала.
— А ведь я была в привилегированном положении: белая да еще француженка...
Этого часа Александр Мумбарис ждал ровно 7 лет 4 месяца и 21 день. В 16.30 после скудного ужина заключенных развели по камерам. Дежурный надзиратель сержант Фермойлен, крупный, тучный мужчина, отдуваясь, медленно прошел по отсеку, тщательно проверяя замки. Как обычно, совершая обход, он мурлыкал себе под нос что-то бравурное, и его мощный подбородок раздувался и опадал в такт маршевому мотиву, словно зоб у лягушки. Наконец с громким лязгом за Фермой-леном закрылась стальная решетчатая дверь отсека. Два оборота ключа в замке, и все стихло. Пора действовать.
С тех пор как Алекс оказался за решеткой, он весь был нацелен на побег.
Одиннадцать месяцев Мумбарис находился под следствием, затем состоялся суд. По закону о борьбе с терроризмом его приговорили к 12 годам строгого режима и поместили в специальное отделение все той же центральной тюрьмы Претории, откуда никто никогда не бежал и где содержались белые политические заключенные. Африканцев, осмелившихся выступить против расистского режима, отправляли на остров Роббен.
Суд признал Александра Мумбариса виновным в принадлежности к запрещенному Африканскому национальному конгрессу и осуществлении целей этой организации. В частности, в том, что он содействовал распространению подстрекательских листовок; снимал кинокамерой границы ЮАР и фотографировал ее побережье, чтобы облегчить высадку диверсантов и заброску оружия; поставлял материалы для тайнописи, изготовлял фальшивые паспорта, а в целом в течение 10 лет занимался революционной деятельностью. Хорошо, что следователям не удалось доказать его принадлежность к компартии и «Умконто ве сизве». Иначе его могли отправить на эшафот.
Двенадцать лет в одиночке! Да, в щедрости судьям не откажешь, хотя прямых улик у них не было. Главное — он остался жив, а значит, может бороться.
Идей побега возникало много, но каждая отступала перед железной реальностью— массивными стальными дверями и решетками, снабженными электронными замками. И все-таки Алекс, человек действия, ни на минуту не мог смириться с утратой свободы. Заключение не просто постоянно давило его. Оно вызывало безудержную ярость, и тогда требовалось огромное усилие воли, чтобы не дать ей выплеснуться наружу. Утратить контроль над собой — значит, наверняка погибнуть духовно, а затем и физически. Порой Мумбарис с горькой усмешкой думал, что такое суровое испытание суждено было всей его запутанной биографией. По национальности грек, родился в Египте, жил в Англии, прибыл в ЮАР из Франции, имел двойное гражданство — франко-австралийское, женился на француженке — Мари-Жозе, вместе с которой окончил Кейптаунский университет...
Какими-то неведомыми путями, известными лишь узникам, до Алекса доходили тюремные новости. В июне 1977 года из корпусе для африканцев бежала группа заключенных. Подпилив решетку на окне, они спустились с третьего этажа по веревке, связанной из арестантских простыней. Увы, спустя несколько дней беглецов поймали. Мумбарис встретил это сообщение со смешанным чувством: окрыляющая радость за столь дерзкое предприятие — «Значит, побег все же возможен?!» — и разрывающая сердце боль. Двойная боль. За неудачу и за судьбу этих несчастных. Теперь всех зачислят в особо опасные преступники. У кого небольшие сроки, прибавят лет по пять. Ну а перед теми, кто относился к категории «старожилов», явственно замаячила тень виселицы.
Обреченным сообщают за несколько дней до казни. Едва надзиратель бросит сквозь решетку: готовься тогда-то, как чей-то голос, вначале еле слышный, на одной ноте заводит песнь смертников. Ее подхватывает другой, третий. Вскоре она вырывается за пределы камеры, этажа, корпуса и повисает в воздухе — глухая и монотонная, вползающая в душу холодом могилы.