Видят поморы: дело нешуточное, жмет и жмет — к худшему готовиться надо, может, и зимовать придется. Припомнил кормщик, что становье где-то здесь было, и решил проверить.
Пошли вчетвером: сам кормщик Алексей Инков да с ним три покрученика рядовых — Хрисанф Инков, Степан Шарапов да Федор Веригин.
До берега идти с версту. А лед трещит — как будто кто тисками сдавливает, — время от времени, как из пушки, жахает, и пучится, и друг на дружку наползает, а то как ухнет — и толстенная льдинища торчмя, точно живая, в ропак встает.
Чтобы идти побыстрее да от тяжести случаем не потонуть, поморы грузу мало взяли. Всего и было, что ружье одно, рожок с порохом по три заряда на брата, пуль столько же, топор, котелок, ножик, муки мешочек — по пять фунтов на человека, огнянка с трутом, пузырь табаку да по трубке по деревянной курительной. А одежка — так вся та, что на них.
Наконец добрались. Видят: заледа — прибрежная земля, что подо льдом кроется. Отсюда до становой избы, как оказалось, меньше полуверсты всего и было. Нашли они станок-то. Затопили печку-глинянку без трубы. Дым по потолку растекся, вьется, колышется, до верха окошка набух, тучей квадратной черной налился, а ниже не опускается — утекает в щель оконца. Обогрелся домик, и порешили поморы переночевать в нем.
С рассветом, как угомонился ветер, заспешили поморы к своим — ан голо вокруг, ветер выволочный утащил, как есть, и лед и лодию с ним в океан.
Тяжко стало на душе у зверобоев; стоят столбом, онемели. Наконец повел бородой кормщик Алексей Инков, оглядел голомянь океана и сказал сокрушенно:
— Эко вздохнул батюшка! Груманланку (лодию. — Авт.) нашу унес дак. А и где же вы, други наши товарищи? Не погибель ли приняли?
(А так оно и вышло: одиннадцать, все, что в лодии оставались, все потонули.)
Вдруг заторопился Алексей Инков, крикнул:
— Не робей! Дразни ветер!
И сам лихо свистнул. И все: и Хрисанф, и Степан, и Федор вслед заги-кали и засвистели!..
Однако обратно ветер не шел и груманланку ихнюю, лодию поморскую родную, не гнал.
Перестали тогда поморы, по их выражению, завязывать ветер, то есть молить его. «Не хочет, знать, Никола-бог морской нас приняти»,— сказали. Сказать-то сказали, а лысую выпуклость моря оглядывали еще долго.
Но жить надо. И кормщик слово молвил:
— Все мы здесь теперьче равны, и покрут наш, робятки, равный.
И пошли жизнь артельную ладить.
Начали же поморы с того, что убили, по числу пуль, двенадцать оленей, заготовили впрок мясо и шкур для одежды и по постели каждому из мятой оленьей кожи сделали. Для топки плавнику с побережья натаскали на первую зиму и на другую. Избу поправили и мхом сухим крепко оконопатили. Инструменту всякого нужного понаделали: нашли прибитую морем доску корабельную, толстую, с железным крюком, с гвоздями и с дырой; из нее получился молоток; а из камня подходящего — наковальня; гвозди — так это считай, что готовые наконечники или крючки рыболовные, да еще каждому постегальце-иглу из них выковать сумели.
Из двух оленьих рогов клещи были.
Бояться боялись одного разве мишку, медведя, ошкуя страшного. Уж больно тот любопытен был и охален: придет, рычит, шерсть густая дыбом; мох из бревен выдирает, в избу ломится — аж скрип и треск — смотри, развалится коробочка по бревнышку!
Сделали из крепких сучьев две рогатины, и скоро первого, шибко дерзкого, подняли на них; другие стали потише. А всего за шесть зим убили десять.
Потом подвернулся еловый корень, что своим изгибом лук напоминал. Натянули на него жилу от первого медведя тетивой — и сразу стрелы понадобились. Сковали четыре железца-наконечника и жилами того же ошкуя привязали накрепко к еловым палочкам с одного конца, а с другого — перья от чайки прикрутили. Стрелами такими добыли оленей сотни две с половиной да множество голубых и белых песцов.
Свистнет тетива, стрела шикнет, в оленя вопьется — прянет зверь, и понесся по мшистым кочкам, взбрыкивая. А Хрисанф вдогонку — нельзя, чтоб стрела пропала! Кухлянку, что мешок, через голову швырк — руки, ляжки голые, на теле одна короткая душегреечка да бахилы на ногах — и все, и летит молодой Хрисанф, бежит удалой Хрисанф не хуже того оленя, а лучше, потому как догоняет оленя-то убегающего, догоняет.
Мясо и коптили и сушили — в избе, на палочках, под потолком. За лето запасы полнили. И шло оно вместо хлеба. Муку берегли. Если и варили ее, то изредка, с оленьим мясцом. На посудину для огня мука пришлась. Слепили из глины вперемешку с ней подобие лампады, на солнце высушили, обмотали лоскутиками от рубах, а лоскутики в оленьем жире опять же с мукой обварили, и все сызнова засушили. Жировик получился. На фитили белье исподнее шло. Огонь с тех пор не переводился. А то ведь и трута совсем мало было, и сколько потов сходило, пока так называемый живой огонь извлекали: покрути-ка кленовую сухую палочку, чтобы трут, напиханный вокруг нее в тесном отверстии березового полена, затлелся бы!