Выбрать главу

Беглеца, дважды незаконно перешедшего границу — советскую и американскую, — пока шли к Сиэтлу, кормили, поили и только на подходе к берегу заперли. Но заперли в лаборатории с полным комплектом инструментов. Ближе к утру наш беглец без труда снял дверь с петель, вышел на корму, осмотрелся и, увидев недалеко рыбацкие суда, помахал им, снял с борта спасательный круг и бросился в залив. Рыбаки его подобрали и передали береговой охране.

Беглецом оказался кооператор из Владивостока. Пока мы добирались до причала Сиэтла, швартовались, он уже, умытый, переодетый, сидел перед телекамерой и давал интервью на весь штат.

Мейдж

Обговорив условия встречи с Мейдж, мы ринулись в город. И он быстро рассеял, разъединил нас.

В эти первые часы в Сиэтле я не раз принимал манекенов за живых людей, а живых за манекенов. Думал — в углу выставлен манекен, и вдруг навстречу мне двинулась девушка, заговорила, стала предлагать свою помощь. Или — в кресле, прямо в глубине, сидит дама, готовая встать и подойти к тебе, и ты, уходя, благодаришь ее за то, что не смутила тебя предложениями и выбором, — а она молчит. Скосишь глаза — манекен.

В центральных добротных кварталах, где день кажется светлее, чем мог бы быть, а ночь вбирает в себя яркость витрин и уличных фонарей, начинается настоящее крушение. Запутавшись в чувствах, ты вдруг постигаешь: в каком-то смысле тебя прежнего не стало, и, чтобы хоть как-то сохранить себя, надо оглянуться, отмежеваться и помнить другую, привычную тебе реальность и твердить себе неустанно — все это не имеет к тебе никакого отношения...

Не берусь говорить за других, но я ступил в Сиэтл робко. Эта робость не покидала меня и тогда, когда выяснилось, что здесь трудно затеряться, если даже захочешь: куда бы ты ни свернул, выйдешь на одну из улиц, ведущих сверху вниз в уютную бухту, где стоит твое судно. Я быстро привык к небоскребам, забывал об их существовании, пока снова не поднимал голову. И напряженность многорядных автомагистралей, будто проутюженных глетчерами, уже не казалась смертельной... Но все-таки я не мог избавиться от робости.

Была ли эта робость перед Большой Америкой? Нет. Такое со мной случалось множество раз — и в странах Европы, и у себя дома. Но в Сиэтле я впервые задумался о том, что каждый кусок земли по-разному принимает человека. Будь это на континенте или на небольших островах. Не всюду я ходил с одинаковой уверенностью. Не принимал меня, например, я считаю, Кольский полуостров, на котором бывал не однажды. А вот на эстонских островах или во Владивостоке ходилось легко и хорошо. Земля всегда тверда, и потому до поры до времени этому различию не придаешь значения. Хотя с годами я понял и осознал: для меня лично самой твердой оказалась палуба, даже в шторм. Потому что в водном пространстве земных тревог нет. И на льдах Ледовитого океана все ясно. Под твоими ногами километровые толщи воды, а все земное только воспоминание...

Теперь, когда уже прошло немало времени и после Сиэтла был Сан-Франциско, могу сказать, что с ним получилось у меня иначе, чем с Сиэтлом. Уже на подступах к Сан-Франциско, когда мы прошли Золотые ворота, открылся вид на город. Утреннее небо высвечивало его каким-то древним светом, похожим на лунный, и перед нами на холмах он стоял таким, каким мог привидеться только в радужном сне. И я сказал себе: Сан-Франциско, Фриско, уверенный город, настолько уверенный, что ему ничего не стоит приласкать меня. И я не обманулся. Бродил по его улицам до бесконечности, и, когда мне нужна была помощь, пусть даже самая малая, он благоволил ко мне... Именно в Сан-Франциско я убедился, что Америка не так далека, как казалось. И еще — чем больше странствуешь, тем более сужается твое представление о безмерности мира... Но это уже другой разговор.

Прогулка с Мейдж убедила нас, во всяком случае меня, в том, что с полуслова мы с американцами не скоро поймем друг друга. И дело тут не столько в языковом барьере, сколько в понятиях, которых в их жизни нет.

Помню, еще в те времена, когда я снимал угол у моей незабвенной Домны Филипповны, как-то в институте на уроке итальянского языка, а урок был предметным — о жизни студенчества, — преподаватель написал на доске: «Студент Сальваторе Фучито снимает комнату в районе Пьяццетта».