Ярко освещенный холл и мягкий велюр желтого бесконечного ковра поглощали разговор Мейдж с моими товарищами. Меня сносило туда, где звучал рояль. Он звучал в той особой манере импровизации, которую породила негритянская музыка. Не случайно она ассоциировалась у меня всегда с коричневым цветом, с густотой шоколада...
От пива я отказался — у каждого свои недостатки, — попросил себе кофе.
— Кофе стоит четыре с половиной доллара,— шепнул мне кто-то из ребят, изучавших меню.
Здесь было хорошо, и я не хотел ни о чем думать. Пианист импровизировал тихо, ненавязчиво, сидя спиной ко всему остальному миру, с нами была прекрасная Мейдж, женщина с добрыми говорящими глазами, которая неизвестно зачем старалась украсить наше пребывание в Сиэтле... Пришло время, Мейдж стала расплачиваться, протянула официантке золотую кредитную карточку, а затем, пока официантка уходила куда-то с карточкой, чтобы снова вернуться с ней, Мейдж пояснила нам, что кредитная карточка бывает и серебряная, но, однако, признается не везде. Золотая же престижная — значит, у человека собственный дом и хороший счет в банке; и когда она была молода, в золотой карточке ей отказали, сказали, еще рано иметь такую.
Потом мы провожали Мейдж.
...Америка не удивила меня, она оказалась такой, какой была в моем сознании... Первый раз я увидел Америку в Сокольниках, на грандиозной выставке — москвичи, должно быть, до сих пор помнят ее. Меня поразила в ней некоторая небрежность, какую могли породить только изобилие и естественность. Роскошные башмаки,
о которых можно было только мечтать, были грубо, насквозь, по-живому приколочены гвоздями к стенду, а молодой американец в секции книжных изданий, к которому я подошел с разговорами о Хемингуэе, не очень-то скрывал своего равнодушия к нему. Подсознание уже тогда говорило мне, что американцы в большинстве своем народ нормальный и искренний... Но в том прошлом, будучи неистово счастливым, я не очень доверял самому себе. Теперь же, когда с опозданием на целую жизнь я оказался в Америке, слабые следы того, что с годами оседало в памяти, помогали мне ничему не удивляться.
Постичь Америку не так просто, как может показаться из моих рассуждений, тем более что наше положение существенно отличалось даже от положения тех, кто приехал в Штаты на долгие месяцы и живет в нормальных домашних условиях в окружении американцев. Мы жили на судне, на своей территории, и Америка для нас оставалась берегом. Лично я чувствовал себя человеком, наблюдавшим Америку из окна, а за окном на каждом шагу действовал закон, невидимый до тех пор, пока ты не попытаешься его преступить. И нужен был случай, который мог бы хоть немножечко приоткрыть жизнь, скрытую от взгляда постороннего. И такой случай представился.
Как-то Мейдж подъехала к причалу с сыном, Хансом, студентом, похожим на маленького мужичка — постриженные под горшок волосы, аккуратненькая бородка... Они хотели показать нам студенческий городок. Но поскольку от нашей прежней компании на судне оставался я один, а Мейдж с Хансом могли взять к себе в автомобиль троих, то мы прихватили с собой двух Саш из бывшего АПН, Тропкина и Лыскина, и поехали в восточную часть Сиэтла, в сторону особняков и пышной зелени.
Нужно ли говорить, что в кампусе — университетском городке — мы попали в атмосферу английского средневековья, с газонами, о которых англичане говорят: «Для того, чтобы иметь такие газоны, надо их стричь триста лет». И хотя университету было всего сто лет, он выглядел на все триста со своей дворцовой старомодностью. Какая-то особая сфера существования... Хочешь, все пять-шесть лет пролежи на газонах, только усердно и честно сдавай экзамены — а их здесь видимо-невидимо. Единственно, что меня удивило в этом городке, так это то, что перед факультетом славянских языков в клумбе цветов стоял бюст Эдварда Грига. «Разве что Грига любят и у нас в России», — промелькнуло у меня в голове.
— Наверно, потому, что здесь учатся много норвежцев, — сказала Мейдж.
Ханс повел нас на свой физический факультет, показал нам лабораторию, где пишет дипломную работу, а затем мы заехали в университетский госпиталь. Прошли, поднялись на этажи. Никто никого не остановил. Никто ни о чем не спросил. Только Мейдж отвлеклась на секунду, спросив о чем-то случайного встречного. Заглядывая в открытые настежь палаты, мы прошли коридор и вышли в холл, где за полукругом стойки сидели девушки. Можно было догадаться — это что-то вроде регистратуры наших поликлиник. Одна из девушек, видимо старшая, увидев нас, поднялась навстречу, и тут же завязался с ней разговор, который прервал телефонный звонок. Она извинилась, подняла трубку, и по мере того, как слушала, лицо ее, только что улыбчивое, принимало выражение ужаса. Не успела положить трубку, как вмиг появился администратор, высокий сухопарый человек с сухим аскетическим лицом. Он оглядел нас, и его бесцветные глаза остановились на Мейдж.