На первой странице стоял Брик. Не тот, которого я знал. Однофамилец. На стенах висели туркестанские вышивки. На рояле стоял автомобиль из карт, величиной в кубический метр.
Конечно, люди живут не для того, чтобы о них писали книги. Но все же у меня отношение к людям производственное, я хочу, чтобы они что-нибудь делали.
О.М.Б.
Что делает Осип Брик?
Осип Максимович Брик сейчас идет крупным планом. Брик – человек присутствующий и уклоняющийся.
В те дни, когда я с ним познакомился, он уклонялся от воинской повинности.
Делалось это гениально просто.
Брик служил в одной команде. Там было много евреев. Их решили отправить под конвоем в пехоту.
Если бы Брик начал отказываться и истек бы кровью у начальства на глазах, его отправили бы все равно.
Отправляли тогда бумагу, на бумаге писали:
«П р и л о ж е н и е: при ней солдат такой-то».
Брик пошел со своей бумагой и другими людьми на вокзал.
На станции только он отбился от команды. Выждал, когда ушел поезд, одернул шинель и чистеньким пришел к коменданту отдельной каплей.
У войны нет способа раздавливать отдельные капли.
Комендант отправил Брика в проходные казармы, между Загородным и Фонтанкой.
Брик, как и вообще солдат, не был нужен.
Так как он не волновался и не выяснял свою участь, то состоял он в проходных казармах долго.
Его за обед в трактире отпустили домой.
В России было или 8, или 12 миллионов солдат.
Сколько именно было? Никто не знал и не узнает никогда.
О разности этой в четыре миллиона рассказал мне Верховский, когда был министром.
Брик приходил сперва в казармы, а потом перестал.
Сидел дома. Сидел два года.
К нему десятками ходили люди, он издавал книги, но найти его не могли.
Такое состояние – очень трудное, здесь нужна неочарованность государством, свобода от его воли.
Все это относится к искусству не заполнять анкету.
Брик не мог делать только одного – переехать с квартиры на квартиру. Тогда бы он стал движущейся точкой.
Но он мог бы зато надстроить на дом, в котором жил, три этажа и не быть замеченным.
Пока же он строил на рояле огромный театр и автомобиль из карт.
Постройкой восхищалась Лиля Брик.
Сюда же приходил Маяковский…
Письмо ТынЯнову
Мой милый Юрий, это письмо я пишу тебе не сейчас, а прошлой зимой: письма эти обозначают здесь зиму.
Начну не с дела, а с того, кто потолстел и кто играет на скрипке.
Потолстел я. Сейчас ночь. Я перешагнул уже порог усталости и переживаю нечто, напоминающее вдохновение. Правда, в мою голову вписаны две цифры, как в домовый фонарь. Одна – однозначная – сколько мне надо денег. Другая – двухзначная – сколько я должен за квартиру.
Положение очень серьезное, нужно думать – хоть на ходу, а все равно думать. Мне очень нравится твоя статья о литературном факте. Это хорошо замечено, что понятие литературы – подвижно. Статья очень важная, может быть, решающая по значению. Я не умею пересказывать чужие мысли. О выводах из твоей статьи ты мне напишешь сам, а я напишу тебе о своем искусстве не сводить концы с концами.
Мы утверждаем, кажется, что литературное произведение может быть анализировано и оценено, не выходя из литературного ряда.
Мы привели в своих прежних работах много примеров, как то, что считается «отражением», на самом деле оказывается стилистическим приемом. Мы доказывали, что произведение построено целиком. В нем нет свободного от организации материала. Но понятие литературы все время изменяется. Литература растет краем, вбирая в себя внеэстетический материал. Материал этот и те изменения, которые испытывает он в соприкосновении с материалом, уже обработанным эстетически, должны быть учтены.
Литература живет, распространяясь на не-литературу. Но художественная форма совершает своеобразное похищение сабинянок. Материал перестает узнавать своего хозяина. Он обработан законом искусства и может быть воспринят уже вне своего происхождения. Если непонятно, то объясним. Относительно быта искусство обладает несколькими свободами: 1) свободой неузнавания, 2) свободой выбора, 3) свободой переживания (факт сохраняется в искусстве, исчезнув в жизни). Искусство использует качество предметов для создания переживаемой формы.
Трудность положения пролетарских писателей в том, что они хотят втащить в экран вещи, не изменив их измерения.
Что касается меня, то я потолстел. Борис (Борис Михайлович Эйхенбаум, литературовед, критик, филолог, друг В.Б. Шкловского. – Прим. ред.) все играет на скрипке. У него много ошибок. Первая – общая с моими работами – неприятие во внимание значения внеэстетических рядов.
Совершенно неправильно также пользоваться дневниками для выяснения пути создания произведений. Здесь есть скрытая ложь, будто писатель создает и пишет сам, а не вместе со своим жанром, со всей литературой, со всеми ее борющимися течениями. Монография писателя – задача невозможная. Кроме того, дневники приводят нас к психологии творчества и вопросу о «лаборатории гения». А нам нужна вещь.
Отношение между вещью и творцом тоже нефункциональное. Искусство имеет относительно писателя три свободы: 1) свободу неусвоения его личности, 2) свободу выбора из его личности, 3) свободу выбора из всякого другого материала. Нужно изучать не проблематическую связь, а факты. Нужно писать не о Толстом, а о «Войне и мире». Покажи Борису письмо, я с ним обо всем этом говорил. Ответь мне, только не тяни меня в историю литературы. Будем заниматься искусством. Осознав, что все величины его есть величины исторические.
P.S. Личная жизнь напоминает мне усилия разогреть порцию мороженого.
Детство второе
Ему сейчас полтора года. Он розовый, круглый, теплый. У него широко расставленные глаза овальной формы. Темные. Он еще не ходит, а бегает. Его жизнь еще непрерывна. Она не состоит из капель. Ощутима вся. Бегает он, поднимая ножки вбок.
Когда его летом привезли в деревню, то он свешивался из моих рук. Смотрел на траву.
Смотрел на стены, на небо не смотрел. Рос. В стенах пакля. В городе узнал в кукле – человека. Сажал ее в корзину вниз головой и катал по комнате.
Начал лазить на стол. Стол его выше.
Мальчик притащил корзинку к столу, влез в нее и не стал выше. Корзина была вниз дном.
Потом перевернул корзину. Стал перед ней задом на четвереньки и влез на нее задними лапками. Ничего не вышло: не смог подняться. Через несколько дней научился влезать и долез до стола.
В промежутке все сбивал со стола палкой. Теперь лазает куда хочет, подтаскивая по полу чемодан за ручку.
Играет с окном, с трубой отопления и со мною. Приходит ко мне утром, проверить комнату и рвать книги. Растет все время, быстрее травы весной.
Не знаю, как у него помещаются все события. Мне он кажется замечательным.
Во мне ему нравится мой блестящий череп. Настанет время…
Когда он вырастет, то, конечно, не будет писать.
Но, вероятно, будет вспоминать об отце. Об его экстравагантном вкусе.
О том, как пахли игрушки. О том, что кукла «Мумка» была мягкая и тугая.
А я сейчас иначе вспоминаю своего отца.
Большую лысую красивую голову. Ласковые глаза. Бешеный голос. Руки, крепкие, с толстыми ладонями, такие руки, как у моего сына.
И всегдашний жар лба.
Про дом твоего отца, про мой дом, Китик (сын В.Б. Шкловского, Никита. Погиб в феврале 1945 года в Восточной Пруссии.– Прим ред.), я могу рассказать тебе сам.
В него само лезет смешное. Три плетеных стула в стиле 14-го Людовика. Стол на восьми ножках. Полка с растерянными, как люди, ночующие на вокзале, книгами.
Никаких канделябров. Гнущийся под ногою пол. Наспех повесившаяся с потолка лампочка. Деньги на один день…
…Я вспоминаю подстрочник Вергилия:
И южный ветер, тихо скрипя мачтами,
Призывает нас в открытое море.
Послесловие
Прими меня, третья фабрика жизни!
Не спутай только моего цеха.
А так, для страхования – я здоров, пока сердце выдержало даже то, что я не описал.
Не разбилось, не расширилось.