Выбрать главу

Но вот ручей — и обо всем забудешь, забудешься. Воду я набирал у песчаного омутка, в тени старых черемух. Каждое утро серебристая стая сеголетков прыскала из-под ведра наискось, против течения. И потом стоял еще, долго не брался за ведра, так жалко было уходить отсюда. Ручей широкий — не перепрыгнуть. Он замедляется и утихает в омутках, воркует на перекатах, а то и подпрыгивает, минуя завалы валунов. И лишь кое-где касается его поверхности солнечный луч.

Знаю: в своих верховьях ручей расходится на несколько русел, каждое в отдельном овраге. Я там ходил однажды и чуть не заблудился в мрачном лесу, с его вековыми замшелыми елями и соснами; даже несколько молоденьких пихт видел — такой диковинный лес. Говорят, и немудрено заблудиться: ручей водит. И зовется-то он необычно, загадочно — Сомбас. Что за имя такое? Откуда в этих краях?

А в другой раз, в поисках грибов, я набрел на берегу Сомбаса на избушку-времянку с железной печкой, самодельными столом и лежанкой внутри. Угловыми опорами для нехитрого сруба служили четыре растущих близко сосны. На одном стволе, самом толстом, топором была высечена рожа какого-то лесного чудища. Кто тут все-таки обитал, причем совсем недавно? Какой-нибудь лесной добытчик из Парфеньева? Или городской заезжий робинзон, отшельник-опрощенец, решившийся на свой страх и риск возобновить культ лесных языческих божеств?

Очень меня подмывало совершить небольшое путешествие вверх по Сомбасу, отправиться туда на целый день, в болотных сапогах, с записной книжкой, с запасом еды. Ну и что же, если еще раз немного заблужусь, ручей поводит-поводит, ко и назад выведет.

Да времени свободного было тогда у нас в обрез. Подступала летняя грибная пора, и мы, возбужденные рассказами о невероятной урожайности парфеньевских грибниц, ежедневно наладились разведывать и уже понемногу таскали в корзинках домой всякого разногрибья. Починковский наш сосед Никола-Большой уверял, что в » дореволюционные времена парфеньевский да кологривский боровик славился на всю Россию, а здешние промысловики целый Петербург укармливали своим сушеным и соленым грибом. И при этом он ссылался на авторитет писателя Максимова, уроженца Парфеньева, большого знатока русского бытового уклада,

В один из приходов в Парфеньев я заглянул на местную почту — она размещалась на втором этаже старого прочного сруба, видать, еще давнишней постройки. И тут-то, разглядывая это добротное сооружение, подумал: а ведь, насколько помнится, отец писателя-этнографа был здешним почтмейстером... И так обошел я в тот день все максимовские достопримечательности Парфеньева. Оглядел одноэтажный деревянный дом с шестью окнами по фасаду, в котором он родился (по улице Ленина, 46), забрел и в библиотеку, носящую имя Сергея Васильевича Максимова. К сожалению моему, ни одной книги Максимова в фондах не числилось.

...Зато осенью, вернувшись в Москву, при первом же своем выезде в Историческую библиотеку я заказал сразу несколько томиков из собрания сочинений Максимова. И был вознагражден сполна.

Начал я со сборника «Лесная глушь», с благоуханного рассказа «Грибовник», будто напитанного ароматом боровиков, румянящихся в жарком темном чреве печи. Передо мной стоял типичный парфеньевский промысловик, который в страдную грибную пору не ленится сходить с корзиной в лес два, а то и три раза на дню, и большой огонь в печи ежедневно разводит в две смены. Так мне это было близко, так понятно, и даже лукавая повадка лесного бывальца — не называть никому постороннему свои заповедные грибные жилы — вызывала добродушную улыбку. Или этот его обычай приглашать друзей-приятелей на первое за лето грибовое лакомство, с непременной приправой в виде охотничьих бахвалок под лафитничек... А как радовало у Максимова каждое знакомое имя из нашей парфеньевской географии! Вот он и Нею помянул. А вот — надо же — и Сомбас. И сюда забредал его неутомимый грибовник, а значит, наведывался сюда за ним следом и сам писатель. Кстати, он тут же объясняет и необычность этих названий, смущавшую поначалу наш слух: «... память о Мери  (Меря — финно-угорское племя, жившее в первом тысячелетии новой эры в Волго-Окском междуречье. На рубеже I—II тысячелетия слилось со славянами.) осталась только в названии реки, протекающей код горою. Зовется река Неей; принимает в себя невдалеке: Сомбас. Вохтому, Куж-бол, Ружбал, Монзу и т. п.».

Рассказ о грибовнике обрывается как бы на полуслове, будто шел добытчик, шурша по траве лапотками, и вдруг растворился между деревьями, по привычке легко ускользнул от преследующего любопытного взгляда... А этнограф уже о другом человеке затеял разговор — о местном пастухе, встреченном на опушке леса. И примечаешь раз от разу: это обычная манера Максимова; он словно в кругу друзей пересказывает свои бывальщины, вывезенные из костромской глухомани. И, кажется, я вижу внимающих ему слушателей; тут и молодой Александр Островский в пору ранней своей драматургической славы, и мрачновато-нелюдимый по наружности «царь смеха» — актер Пров Садовский, и Аполлон Григорьев, отложивший в сторону только что отзвучавшую гитару, и Иван Горбунов — мощный и неугомонный соревнователь Максимова в искусстве простодушного рассказа из народного быта. Они все любили, подзадоривали друг в друге эту ненасытимую тягу к народности, ко всякому свежему наблюдению, взятому без подмесу из житейских первоистоков. Они все блаженствовали в своей родимой речевой стихии, благодаря судьбу, что возросли в самой гуще словотворческой, и всегда имеют чем поделиться, только хватит ли времени у кого на свете для слушания их русской Шехеразады...