Выбрать главу

Суздаль, Холуй, Палех — эти имена, ныне всемирно известные, для молодого Максимова и для его коллег были российской глубинкой, диковатым, хотя в некотором роде и приманчивым захолустьем. Он знал, что на суздальской земле немало водится кустарей-иконников, что во множестве пишут иконы в Холуе, хотя и попроще пошибом, чем работы соседних палешан. Но даже не сами эти мастера и их работы привлекали его сюда. Ему хотелось сойтись как можно ближе с той сравнительно небольшой (а может, и не такой уж малолюдной?) группой людей, о которых слыхал он в народе байки одну другой занятнее и представители которой ему иногда и самому на глаза попадались. Это были легендарные офени — выходцы из владимирских крестьян, бродячие перекупщики и торговцы мелким товаром, в том числе холуйскими и палехскими иконками. Мало ли на Руси людей пробавлялось малодоходной торговлишкой? Однако офени были на особом счету: про них упорно говорили, что ведом им особый тайный язык, офенский, употребляемый только в своем кругу, для обделывания всяких махинаций, для передачи чрезвычайных известий.

Можно ли этот секретный язык описать, выявить его словарный запас, составить о нем достаточное грамматическое понятие? Увлеченный заманчивой задачей, Сергей Максимов переодевается в платье семинариста и едет через Владимир в Вязники, чтобы оттуда уже попасть в заветный Холуй. Дерзкого разведчика подчас подстерегала нешуточная опасность со стороны подозрительных офеней, и все-таки в первые же дни непосредственного знакомства с ними ему удалось — всякими правдами и неправдами — выведать более тысячи слов тайного языка и определить их значение.

Конечно, замысел офенского разыскания от начала до конца экзотический. Это было первое и последнее в жизни Максимова «путешествие с переодеванием».

Не это в его натуре — прикидываться не тем, кто он есть на самом деле. И с полным правом говорил он о себе позднее: «Никогда я к ним (то есть простолюдинам) не подлаживался, не подлизывался, не подпускал слащавости — терпеть этого мужик не может,— а всегда ладил с ними, узнавал, что мне требовалось; случалось, брал шутками, прибаутками; приходилось и подолгу бражничать с ними. Народ видел, что я не хитер, что не зубоскалил с ним от нечего делать, да и приязнь мою к нему, душевное расположение чувствовал и понимал».

Юношеская тяга к таинственному, исключительному, стоящему на голову выше жизненной обычности, уступила во благовременье место другим идеям и иным воплощениям: главным героем Максимова становится обыкновенный русский человек. Он будто любуется тем, что этот корневой человек везде, на громадных пространствах России, в разных природных и климатических условиях, в хлопотном соседстве с различными народами и племенами, несмотря на частые обиды и утеснения со стороны властей, неизменно остается самим собой — спокойной, уверенной в нужности своего труда нравственной силой, неспешно, но неуклонно осуществляющей право на серьезное участие во всечеловеческой истории.

Повествуя о таком человеке, Максимову ничего не приходится приукрашивать. Сама жизнь подсказывает истории одна другой выразительней. Вот лишь одна из них, которую, пожалуй, иному романисту вполне можно было бы развернуть в целую «русскую Робинзонаду». Промысловые заботы поморов заставляли их навещать и отдаленные острова Баренцева моря. С небольшого судна, притертого льдами к Шпицбергену, перебралось на сушу для предварительной разведки четверо бывалых добытчиков. В нескольких часах ходьбы от берега нашли промысловую избушку, пригодную для размещения артели. Радостные возвращались они к месту высадки, но тут, к отчаянию своему, обнаружили, что судно их унесено (или раздавлено?) льдами. А у них с собой всего двадцать фунтов муки да ружья с самым малым запасом зарядов. И все-таки надо было выжить! Они подготовили избушку к зимним стужам, научились выпаривать соль из морской воды, доставали из-под о льда ложечную траву, чтобы спасаться от цинги; к счастью, на острове водились олени, сюда в обилии прилетали птицы, и рыбу ловить было нетрудно; в поисках пищи и дров они научились бегать, как заправские скороходы; когда истлела на них одежда, приноровились выделывать звериные кожи, шить из них рубахи, порты и шубы, тачать сапоги; на белых медведей ходили с самодельными рогатинами, порох берегли для оленей; они так привыкли к мясу, что потом, вернувшись домой, не могли больше есть хлеба... Трудней всего было переносить зимние стужи и метели. «Когда стихали пурги, единственный выход из избушки — в потолочное отверстие, через которое выходит дым. Дым в таком заточении — неумолимый враг, потому что не всегда свободно выходит. Чем морознее становится на дворе, тем непрогляднее в избе: каменка при этом испускала пурпурово-красные пары, дыхание человека походило на выстрелы из маленького пистолета. Припасы все леденели».